Вдруг они поравнялись с помостом, на нем – два человека в красных костюмах: рабочий и работница; уф, как же хочется таким вот стать – огненное знамя в сильных руках, Родина в сердце и, может быть, еще шарик. Эти двое что-то кричат в толпу, и толпа отвечает – Владик не знает что, но оно и не нужно. Только одно: враг никогда не пройдет сквозь толпу таких вот людей, схватится за голову от нашей мощи, а мы вот такие – от красного рябит в глазах, – смотрите на нас и бойтесь! Владик зажмурился, пусть его и дальше несет и качает волна, сплошное море людей, берегов не видно.
…Из этого сна наяву Владика выдернуло нечто, способное заглушить музыку из рупоров, голоса и песни: прямо над ними, так что волосы у мальчика встали дыбом, с грозным рыком пронесся «ишачок» или «ястребок», «муха», «овод» – как его только не называли, – «истребитель шестнадцатый», резвая, как говорил папка, птичка, – самолет самого Чкалова. И как он похож на тот, что у Владика в саду, – совсем игрушечный! И все же совсем настоящий – железная птица на фоне синего мирного неба.
И вдруг все замерло: остановка в пути; и Владику показалось, что там, наверху, если задрать голову до боли в шее, он видит самого товарища Сталина и знает, что это отец народов, главный человек, замечает, как у мамы розовеет лицо и как она начинает кричать вместе со всеми: «Ура товарищу Сталину!», и ее голос растворяется в океане других голосов.
Да здравствует Первое мая! Радостно у Гани на душе, у Нины – радостно от ее радости. Как там написано на плакате: «Страна Советов – страна радости и веселья». Хороший сегодня день. Ганя в своем белом платье, Владик – веселенький, с петушком на палочке; здорово, когда все здорово, только есть очень хочется.
– Ганя, пойдемте к вам, что-нибудь приготовим? – пытается Нина перекричать рупор и наклоняется к самому Ганиному уху, аккурат над Владиковой головой. От Гани пахнет «Вереском» – плотный медовый запах духов, какой-то телесный даже.
– Ниночка, все ведь уже готово, – весело отвечает Ганя. – Я вчера рассчитывала, что вы зайдете, так что решила испечь пирог.
– С капустой, – вмешивается Владик. – С капустой и дырочками от вилки!
Мимо приходит человек с черными окулярами.
– Смотри, Нинака, смотри! Циклоп! – показывает пальчиком Владик.
– Это у него театральный бинокль на резинке! – смеется Нина.
– А ну не тычь пальцем в людей! – бранится Ганя, а сама улыбается: ну невозможно же не улыбаться в такой вот день.
Взгляд падает на кричащий плакат: «СССР – страна талантливых людей».
– А я талантливая, по-вашему? – спрашивает Ганечка.
– Вы самая-самая талантливая, – заверяет ее Нина, смеясь.
– И в чем же, скажите, мой талант?
– Вы смешная. А как вы поете!
– А вдруг у меня получится? – говорит Ганя. – Я так хотела бы стать артисткой!
– У вас получится! – кричит Нина через толпу куда-то в вечность. – У вас обязательно все получится. Вижу ваше будущее блестящим!
На бульваре загорелась огнями карусель – под полосатым тентом веселые лошадки помчались по кругу. Какая-то женщина дала Владику вожделенный шарик, и он смеялся до слез, не мог сдержать радости.
Дома, насилу успокоив счастливого Владика, Нина смотрит, как Ганечка собирает на стол: тепличный редис тонкими колечками, прошлогодние соленые огурцы, брызнувшие соком, делит на половинки, крошит лук, наливает в прозрачные рюмки вишневую наливку, закатное солнце плещется в ней.
– Ниночка, расскажите историю, – просит шепотом Ганя.
– Что за историю?
– Какую-нибудь. Из ваших.
И Нина рассказывает, как кошка однажды забежала в секретарскую и ее не могли отловить, как Нина перепутала листы и отправила письмо не тому, как заходил к ней домой однажды городской сумасшедший и требовал чайный гриб.
Ганя смеялась, а большего и не требовалось.
Июнь
Лето подбиралось неслышно, как охотник крадется за жертвой. Птицы пели негромко, трава неуверенно прорастала сквозь грязные лужи, листва еще не шумела во время ночной грозы, но по утрам уже чувствовалась влажная жара.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Генрих уходил рано, старался Нину не будить, хотя она все равно просыпалась от уличного шума и оставалась лежать в постели, слушая, как минута за минутой просыпается мир. Как дворник метет запыленный двор, как приезжают, гудя велосипедными клаксонами, первые почтальоны, как стучат каблуками по тротуарам самые ранние трудящиеся – на заводы, как проезжают редкие автомобили или первые троллейбусы, дребезжа. Генрих завтракал, Нина слышала во сне запах – горький аромат приставшего к джезве кофе напоминал дачные костры среди сосен, и Нина уже думала о том, как они переедут на лето в Никольско-Архангельское – возможно, с Ганечкой и Владиком. Да, с Ганечкой было бы чудесно.
Они уже обсудили, какие возьмут платья, Нина рассказала все в мельчайших деталях: какие у нее там стулья (очень красивые, тонетовские), какой стол (основательный, дубовый), какие кресла (с изумрудными узорами, на тонких ножках и на каждой ножке – маленькое колесико), какие картины (осенний лес, зимний лес, дорога – «Вы будете смеяться, Ганя, но тоже в лесу»), какие прекрасные статуэтки (скажем, мраморная женщина на скамейке, задумчивая, в руке цветок), и Ганечка, еще ничего этого не видевшая, но живо вообразившая, восклицала: «Нина! Да у вас там просто Пушкинский музей! Такая красота!»
Нина смущенно улыбалась, придумывала, куда первым делом Ганечку поведет: на реку сначала, а потом на рынок? Или сначала на рынок, чтобы успеть купить свежего молока, а потом на реку, после обеда, когда спадет жара? Еще она думала о пирогах с вишней, о смородине, яблоках – замечательное предстояло лето.
Ганечка спросила, можно ли поехать с Андрюшей, и Нина нехотя, но согласилась. Все равно у Андрюши работа, он сможет выбираться в Никольско-Архангельское только на выходные. Как и Генрих, собственно.
Глядя на Ганечку и Андрюшу, таких молодых и ладных, Нина размышляла о том, что общего у нее с Генрихом, – и огорчалась. Сказывалась и разница в возрасте, и серьезность его характера, и долгий брак без детей. Если она и любила Генриха, то в самом начале – за решительность и представительный вид. Нина выскочила за него очень рано, ей едва исполнилось девятнадцать. В Наркомате он поручал ей работу с документами – высокий, сильный, с крутыми усами, никогда от цели своей не отступавший. Просто пришел однажды – тяжелые и торжественные георгины в руках – и сказал:
– Отчего же вы, Нина, до сих пор не замужем?
И сам ответил:
– Надо это исправить.
Нина смотрела на него удивленно: вот так вопрос. Она не считала себя красивой, скорее, интересной: тяжелые черты лица ее прятались под густыми вьющимися волосами, черными, словно нефть. Было в ее смуглом лице что-то восточное и в то же время породистое – тысяча и одна ночь, черный бархат, шафран. Генрих хотел, чтобы это было только его. Пришел и взял – потому что мог.
– Так что? – спросил он, будто это дело решенное. – Что думаете относительно брака?
– Не знаю, – сказала она растерянно; и в самом деле – не знала.
– Так выходите за меня, что ли, – просто сказал он, улыбнувшись, и она тоже засмеялась, скорее от неловкости.
Потом они, конечно, какое-то время притирались, знакомились, но недолго: Генрих ее торопил. Она согласилась. Не сказать, что влюбилась безумно, но и отторжения не испытывала, он вызывал в ней уважение и в чем-то даже трепет. То, как он сидит иногда, сгорбившись над книгой, или то, как командует – приятно было находиться вне этой власти, но под защитой.
И вот уже тридцать шестой – быстро летело время. Нина работала, выдали землю под дачу: Генрих похлопотал. С ребенком не вышло, хотя Нина очень хотела. Две или три попытки закончились неудачей, потом врач сказал ей, что шансов критически мало. Нина переживала, не уйдет ли Генрих теперь к другой, более совершенной, но Генрих сказал твердо: «Я выбрал тебя, и мне теперь с тобой идти». Ее изъяны волновали супруга мало: во‐первых, у него уже был сын от первого брака – общение их складывалось неважно, но свой род он считал продолженным и потому не переживал; а во‐вторых, он просто ее любил.