Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— По-моему, он умер… Пульса нет.
Никто не перекрестился, не снял фуражку — как-то обстановка не располагала.
— Сестра, — попросил полковник. — Может быть, вы побудете с ним? До прихода врача?
Сестра покорно кивнула.
…Прапорщик лежал уже не на полу, а на постели Брусенцова. Рядом сидела сестра милосердия. Сам Брусенцов, в английском френче и бриджах, шагал по комнате, скрипя сапогами. Больше в номере никого не было.
— Ну что вы на меня смотрите, как… как сова из дупла, — раздражённо сказал Брусенцов. Сестра, действительно, смотрела на него с непониманием и страхом. — Молчим?.. Понятно. Убить мерзавца презрением.
Тогда сестра отвела глаза и сказала:
— Может быть, вы уйдёте? Вы уже своё сделали.
— Куда это я уйду? Я здесь под домашним арестом… Мой дом — моя крепость.
— Такие люди, как вы… — сказала сестра дрожащим голо» сом, — опозорили белое дело… Из-за таких нас ненавидят.
Поручик поглядел на её милое расстроенное лицо и буркнул:
— Много вы понимаете…
Он, видимо, хотел этим ограничиться, но не выдержал и заговорил снова:
— Да, по-идиотски убил приятеля… Так ведь время идиотское!.. Все с ума посходили! — Он вдруг усмехнулся. — И вы тоже сумасшедшая. Тут покойник лежал, вам бы плакать или молиться, а вы про белое дело рассуждаете… Ну что ж, очень мило. Давайте про белое дело…
Брусенцов поглядел на неё опять, и она в первый раз заметила, что глаза у поручика серо-синие, цвета сабельной стали.
— А вы знаете, — сказал он, — что через месяц ни вас, ни меня и вообще никого из наших тут не будет?.. Против нас стотысячная армия. Сто тысяч голодных и злых пролетариев. Да они эти неприступные укрепления зубами прогрызут!..
Сестра подняла к лицу дрожащую ладошку, будто загораживаясь от Брусенцова.
— Какой вы всё-таки скверный человек… Вы боитесь — и вам надо, чтобы все боялись. Чтобы потеряли надежду… Зачем? Что я вам сделала?
— Вы мне? Ничего.
Поручик взял из вазы на подоконнике виноградинку, положил в рот. Потом спохватился и переставил вазу поближе к сестре.
— Ешьте виноград.
Она молча отпихнула вазу. Но Брусенцов, занятый своими мыслями, даже не заметил этого.
— Люди готовы поверить в любую чушь. Только правде никто не верит… У вас у всех одна надежда — Крым. Отберут его, и куда вы денетесь?.. Господа офицеры пойдут в дворники, дамы — на панель… Присутствующие исключаются.
Дверь распахнулась, и вошёл офицер, тоже поручик, в черкеске. За ним шли двое солдат. Офицер поклонился сестре, а Брусенцову сказал:
— Саша, поздравляю. Ты под следствием.
Он глянул на покойника и сочувственно поцокал языком.
— Жалко, жалко мальчишку… А?.. Во цвете лет… Ну, пошли.
Бруснецов снял с вешалки шинель и полевую сумку. Потом спросил поручика:
— У вас на конюшне стоит мой Абрек. Скажи Петренке, чтоб смотрел за ним. И пускай проезжает каждый день.
— Слушаю и повинуюсь… Гляди, что у меня есть. Улыбка Антанты.
Поручик в черкеске показал на свои газыри. В них были напиханы сигары. Одну штуку он вытянул и предложил Брусенцову:
— Бери… На губе пригодится.
Сестра спросила:
— Простите, а где же доктор?
Офицер не знал, но галантно ответил:
— Мадемуазель, он будет с минуты на минуту.
Уже в дверях Брусенцов остановился.
— Да! Ещё одно дело… Милосердная сестрица, где я вас найду? По какому адресу?.. Мы с вами не доспорили.
Сестра закусила губу и промолчала.
— Нет уж, вы ответьте. А то ведь я не уйду — Брусенцов уселся на стул посреди комнаты. — Будет грандиозный скандал.
— Будет, — с готовностью подтвердил поручик в черкеске. — Он не пойдёт. Нижние чины откроют огонь… К чему лишние жертвы?
— Хорошо, — сказала сестра и почему-то улыбнулась. — Я живу на Корабельной улице. Адмиральский переулок, крайний дом.
— Не знаю, но отыщу.
И Брусенцов двинулся к двери.
Деревня Жуковка
5 ноября 1920 года
Аэродром красной авиации размещался на выпасах за деревней. Самолётов было три, вернее, два с половиной: один — бескрылый, как кузнечик, — находился на ремонте.
Андрей Некрасов стоял возле этого самолёта и с грустным интересом смотрел, как в отдалении, за лётным полем, авиаторы хоронят товарища.
На могильный холмик водрузили пропеллер, командир сказал какие-то неслышные Некрасову слова. Пятеро лётчиков вынули револьверы, выстрелили в воздух — и в это время плечо Некрасова тронула чья-то рука.
Андрей обернулся и увидел незнакомого человека — щуплого, в кавалерийской шинели чуть не до пяток.
— Здоров! — сказал человек. — Ты, что ли, съёмщик?
— Ну я. А вы кто?
Человек в шинели не понял, к кому относится это «вы», и даже оглянулся через плечо, не стоит ли кто сзади. Потом сообразил и улыбнулся:
— Я-то? Карякин я, Иван Трофимович, сын собственных родителей. Прислан тебе на подмогу. — Он поправил на боку наган. — Охранять тебя и вообще для компании… — Тут Корякин замялся и, поскольку был человек честный, добавил: — Ну, и если что подсобить, таскать тяжести твои — это тоже можно. Есть такое распоряжение… Так что давай дружиться.
Он протянул Андрею руку, и тот с удовольствием пожал её: иметь помощника было хорошо. Карякин поглядел на могилку, возле которой всё ещё толпились лётчики.
— Это чего? — осведомился он.
Андрей объяснил:
— Авиатора хоронят.
— Не нашего? С которым лететь?..
— Да нет, — усмехнулся Некрасов. — Наш пока живой.
Тогда Карякин обратил своё беспокойное внимание на имущество Андрея — зачехлённую камеру, штатив, железный сундучок с плёнкой.
— Это всё наше?.. Сила! — одобрил он. — Я всякую такую механику уважаю. Я ведь сам механический человек. Жестянщик, рабочая косточка… А ты из каких?
— Вот происхождение у меня того… Я как бы попович, — сказал Андрей, смущённо улыбнувшись. — Меня дядька воспитал, священник…
Сказал — и тут же пожалел о своей откровенности. Лицо у Карякина сделалось нехорошее, злое.
— Поп воспитал? А зачем же ты в Красной Армии очутился?.. Мобилизованный?
— Доброволец, — хмуро ответил Андрей. — Бывают такие чудеса: попович за красных, мужик — за Врангеля… А известно тебе, например, что товарищ Ленин из дворян?
На лбу у Карякина надулись кровью жилы.
— Ты… Ты товарища Ленина не погань! — сказал он свистящим голосом. — Я тебя за такие разговоры…
И пальцы его цапнули воздух около кобуры. Андрей смотрел на него с огорчением. Карякин перевёл дух и продолжал уже поспокойнее:
— Поимей в виду, Некрасов. Я был комроты, а теперь разжалован в рядовые бойцы. Потому что гада-военспеца, полковника бывшего, застрелил вот этой своей рукой…
Некрасов поглядел на эту его руку — жёсткую, с короткими плашками пальцев.
А Карякин закончил:
— У меня на врагов революции глаз очень зоркий… Ты понял, к чему это я?
— Понял, понял, — сказал Андрей. — У косого Егорки глаз шибко зоркий. Одна беда — глядит не туда.
На это Карякин не посчитал нужным ответить, только сплюнул под ноги.
— Цоб! Цоб!.. Цобе! — прокричал мальчишеский голос. Из-за амбара, где были мастерские аэродрома, вывернулась пара волов. Они тянули за собой биплан — латаный-перелатанный, как старый ботинок. Волами управлял расторопный подросток, а бипланом — лётчик в кожаном шлеме и очках-консервах, сдвинутых на лоб.
Посреди поля аэроплан остановился. Подросток выпряг и увёл волов, а лётчик осторожно выбрался из кабины и, хрустя кожаными доспехами, пошёл к Некрасову. Всё на нём было кожаное, даже брюки. А на кожаной груди, будто амулет, болтался альтиметр.
— Вы со мной летите? — спросил авиатор. — Полезайте. Только аккуратненько.
Карякин подхватил в одну руку аппарат, в другую — штатив и весело осведомился:
— Где садиться-то? Назади?
Лётчик с недоумением посмотрел на Андрея. Тот неохотно объяснил:
— Это мой помощник.
— Ничего не выйдет. Беру одного пассажира.
— Как это — одного? Обое полетим! — заявил Карякин и упёрся в лётчика ненавидящими глазами.
Надо сказать, что в Карякине перемены от добродушия к лютой злобе и наоборот происходили моментально. Каких-нибудь промежуточных состояний он не знал.
— Тебе известно, что он за человек? — продолжал Карякин. — Нет?.. Так вот, я его в сортир одного не отпущу, не то что к белым летать!
И, считая вопрос решённым, Карякин полез в кабину.
Рыча и содрогаясь, «хэвилэнд» двигался по небу. Некрасов и Карякин сидели, тесно прижавшись друг к другу, на неудобной скамеечке позади пилота. Оба летели первый раз в жизни, и лица у обоих были уже неземные — застывшие и блаженные.
Над ними висели пышные, как оладушки, облака, а внизу лоскутным одеялом лежала местность, которую следовало заснять на плёнку.