Почти всегда я сижу в кресле. Деревянное кресло с толстыми подушками. Годы не тронули его, и сегодня, как и прежде, оно готово принять в себя человеческое тело. В нем, бывало, мать моя сиживала по воскресеньям. Глаза ее закрыты. Вся накопившаяся за неделю усталость отпечаталась на ее лице. Седые волосы ее поредели. Сегодня я старше ее на сорок лет. Перепутан миропорядок: мать моложе престарелой дочери. Так, по всей видимости, будет до скончания веков. И когда воскреснут мертвые, она, наверно, удивится: это ли моя дочь Катерина? Когда я молюсь, я обращаю молитву и к ней. Я уверена, что матери наши защищают нас, и не будь этой праведной защиты — давно бы злодеи извели нас.
Большую часть дня я сижу и смотрю. Прямо передо мною переливается всеми оттенками озеро. В эту пору оно излучает ослепительный свет…
Некогда шумела здесь кипучая жизнь, а теперь — лишь молчание. Я вслушиваюсь в это молчание, и поднимаются с лугов далекие видения и встают пред моими очами. Вчера они предстали предо мной с особой ясностью. Мне три года, я сижу на зеленом лугу, и наша овчарка Зимби лижет мои пальцы. Отец сидит под деревом и потихоньку пьянеет, отхлебывая из бутылки с водкой, он весел и доволен. «Папа!» — зову я его, сама не знаю зачем. Но он не отвечает, весь поглощенный выпивкой. Я заливаюсь слезами, но мой плач не сдвигает его с места. Как ветер, вылетает из дома мать, и я тут же замолкаю.
Мама, будь благословенна ее память, постоянно и тяжко трудилась, мы все в страхе трепетали перед ней, даже отец, крупнотелый и сильный. Коровы и те не осмеливались ослушаться ее. Я помню, как она собственными руками укротила взбесившуюся корову. Эти руки, да простит мне Господь, и по сей день помнит мое тело: за что только не доставались мне ее тумаки. За провинности малые и большие лупила она меня в гневе, не зная жалости. Только в Пасху не била. В пасхальные праздники лицо ее преображалось, и какое-то тихое умиротворение разливалось в глазах — словно успокаивались стремнины полноводной реки. В эти дни ее лицо излучало свет, который заливал весь дом. Ей была свойственна какая-то особая религиозность, неведомая в этих местах.
Я проводила пасхальные дни на завалинке, рядом с Зимби. Зимби мне особенно памятен: сильный, великодушный пес, любивший людей, и особенно детей. И если тело мое наполнено теплом, то это его тепло я впитала. Ноздри мои и поныне обоняют его запах. Когда я покидала свой дом, он горестно выл, будто знал, что я не вернусь, и мы никогда не свидимся более. Для меня он живет и здравствует, со своим глуховатым, сдавленным лаем, в котором всегда слышался мне зов друга. Душа моя прилепилась к его душе, если только можно так говорить. С тех пор, как я вернулась, временами мне слышится, что он скулит, и мне хочется прижаться к нему, округлому и мягкому, я тоскую по его шелковистой шерсти, по запаху реки, приставшему к его лапам.
Мама тоже любила Зимби, но то была иная любовь, отчужденная, без прикосновений. Однако бессловесное это существо, по-видимому, ощущало, что у несчастной женщины есть особое к нему чувство, и пес радостно прыгал ей навстречу. Отца он боялся пуще смерти. Иногда мне кажется, что через Зимби я связана с покойной матерью. Любовь к нему соединила наши души неведомой силой. Только Господу ведомы тайны сердца, и только Господь знает, что связывает нас и в жизни, и в смерти.
Сразу же после Пасхи гас свет, озарявший лицо моей матери, и снова оно становилось сердитым. Маленькой я слышала, как говорили про нее: «Несчастная, как ее не пожалеть: все ее дети померли во младенчестве». Я была уверена, что и меня не обойдет стороной Ангел смерти. Каждую ночь молилась я о том, чтобы мне даровали жизнь, и, о чудо, молитвы помогли, жизнь моя продлилась сверх того, что отпущено человеку.
Мама умерла совсем молодой. По сию пору стоит передо мною ее облик, как в тот день, когда она нас покинула. Особо вижу я ее длинные руки, вскинутые во гневе. Даже сегодня, спустя так много лет, я вспоминаю о ней с трепетом и дрожью, как говорится в Писании. И когда я огорчаю ее, она появляется предо мною с тем же гневным жестом. «Почему же ты сердишься на меня, мама? — спрашиваю я. — Ведь за все свои грехи, те, что ведомы мне, я уже понесла наказание, а за те, что не ведомы, — покарают меня в мире грядущем». Но мать стоит на своем, она очень молода, и молодою останется навеки — если бы суждены ей были долгие годы, как мне, высохли бы ее слезы. В мои годы человек уже не гневается.
Порою мне кажется, что она на всех нас сердится, потому что похоронили ее в обледенелой земле. Кладбище было пустынным и белым, два могильщика топорами вырубали ей могилу. Люди стояли поодаль и дрожали от холода. Священник сердился на могильщиков, что по лености своей не приготовили они могилу вовремя. Лицо священника было мрачным, торопя могильщиков, он произносил высокопарные слова, которые звучали, как проклятья.
А затем, в наступившей темноте молитвы сыпались, как град. Я закутала голову платком, чтобы не видеть, как на веревках опускают гроб в могилу, но пронизывающий холод пробрал меня до костей, и я ощущаю его и по сей день.
Сразу же после смерти мамы отец запил, забросил хозяйство, продал вышитые скатерти. Даже сундук — мамино приданое — и тот продал. Я стала бояться его, как боятся чужого. Он возвращался поздно ночью и тут же трупом валился на свою постель. Почти весь день он обычно спал, просыпался к вечеру и тотчас же отправлялся в шинок.
Пришла весна, а он даже в поле не вышел. Меня он не замечал, словно я и не существую вовсе. Иногда он, бывало, поднимет на меня руку, ударит по лицу, будто невзначай, будто муху прихлопнул. Смерть матери как бы позволила ему предаться беспробудному пьянству. Иногда он возвращался домой веселым, словно загулявший парубок.
Однажды ночью он подошел ко мне и, да простит мне Господь, сказал каким-то чужим голосом: «Почему бы тебе не спать с отцом? Холодно в доме». Глаза его казались остекленевшими, они покраснели и бесстыдно блестели. Никогда он не говорил со мной таким голосом. «Очень хорошо спать с отцом», — он снова и снова повторял это все тем же не своим голосом. Я всем сердцем чувствовала, что это — грех, но не знала, в чем он. Я заползла под стол, как собачонка, не привнося ни звука. Отец стал на колени и сказал: «Почему ты от меня убежала? Это — твой отец, не чужой», — и тут он положил мне на плечи две свои огромные ладони, прижал меня к себе и поцеловал. Затем он поднялся на ноги, пренебрежительно взмахнул рукой, рухнул на постель и заснул. С тех пор он и взгляда не бросил в мою сторону.
Глава вторая
Через несколько месяцев после смерти мамы отец привел в дом другую женщину. Была она высокой, широкой в кости, скупой на слова. Горы, где отец нашел ее, словно наложили свой суровый отпечаток на ее лицо. Всем обликом своим напоминала она рабочую лошадь. Отец разговаривал с ней громким голосом, как с глухой.
— А ты что делаешь? — боязливо обратилась она ко мне.
— Я? — отпрянула я в испуге.
— Ты должна работать, — сказала она, — а не бездельничать.
Большую часть дня я проводила вне дома. Уже тогда я знала, что эта жизнь должна умереть, а взамен ее возникнет другая, непохожая, далекая от этих мест. Каждую ночь я видела во сне маму, она, как всегда, занята была хозяйством, долгами и коровами, которых поразила тяжелая болезнь. «Мама!» — я искала ее близости, но она, как и при жизни, была сердита на всех. Я рассказала ей, что отец привел в дом новую жену. Она, похоже, поняла, о чем речь, но отмахнулась от этого известия.
Осенью я оставила дом.
— Куда? — спросил отец.
— Работать…
— Береги себя и не отклоняйся от пути праведного, — произнес он и, не прибавив ни слова, исчез.
Отец был человеком тяжелым на руку, на мать он не осмоливался ее поднять, но вторую свою жену, я слышала, колотил нещадно. Мне рассказывали, что в последние годы жизни он переменился, стал ходить в церковь по воскресеньям.
Мать свою я ощущаю, как некое неукротимое кипение, но отца вижу воочию, будто он отказывается покинуть сей мир. Летом, много лет тому назад, стоял отец, опершись на вилы с длинным черенком, и причмокивал губами, заигрывая с коровами, будто те — гулящие девки. Коровы глядели на него и улыбались, что доставляло нам великое удовольствие, а отец продолжал причмокивать. Какая-то странная близость установилась между ним и коровами…
Тем летом, отправляясь в школу — я ходила в третий класс, — я услышала голос отца:
— Куда ты идешь?
— В школу, — ответила мама, не повернув головы.
— Зачем это ей нужно? Там ничему не учат.
— Ты не священник. Батюшка велел всех девочек посылать в школу.
— А я говорю: нет! — в нем подымался дух глупого противоречия.
Но мама его не испугалась и сказала:
— Есть Господь на небесах, Он — царь, Он — отец, и Его мы обязаны слушаться, а не тебя.