— А я говорю: нет! — в нем подымался дух глупого противоречия.
Но мама его не испугалась и сказала:
— Есть Господь на небесах, Он — царь, Он — отец, и Его мы обязаны слушаться, а не тебя.
Мама была сильной, смелой женщиной. Однажды зимой я видела, до чего она смела, — она боролось с конокрадом, и подлец вынужден был спасаться бегством. Но мне она почему-то не передала по наследству своей смелости. Я всякой тени боялась, к каждому шороху прислушивалась, даже сверчки по ночам пугали меня.
Не знала я счастья в этом глухом месте, и все же мои первые воспоминания прозрачны, как хрусталь. Дожди, к примеру, бурные, или, как их здесь еще называли, — ураганные ливни. Я любила эти проливные дожди летней порою и пар, что поднимался после них с лугов.
Отца и мать я никогда не вижу вместе. Будто они никогда вместе и не были. У каждого из них было свое, особое отношение к животным. Мама заботилась о них преданно, но отчужденно. Здоровую корову она не замечала. В отношении отца к коровам, напротив, было что-то дразнящее, словно это — женщины, которых надо соблазнить. Мать презирала его за это.
После смерти матери я иногда ходила в церковь. Мне казалось, что мама покоится под большой иконой и молится вместе с Божьей Матерью. Я сидела, вглядываясь в молящихся — тяжко трудившихся женщин. Они иногда благословляли меня, подавая кусок пирога. Там, среди чадящих свечей, плесени, молитв и подаяний научилась я всматриваться в людей.
Жизнь отца с новой женой, по-видимому, не была счастливой. Дух матери витал в доме. Напрасно чужачка пыталась отобрать у мамы ее владения. Не раз слышала я жалобы: «Ни в чем нет мне здесь удачи. В своем доме все у меня ладилось, а здесь все идет прахом». Отец, разумеется, не принимал этих жалоб, и всякий раз, когда хлеб пригорал в печи или варево выкипало, он бил ее. Она вопила и грозила, что убежит из дому. Много лет спустя, как я слышала, она ему смогла отомстить, и когда отец заболел, поиздевалась над ним вволю. Ходили слухи, что она отравила его. Кто знает? Ведь и она уже в лучшем из миров. А если согрешила — с нее взыщется. В конце концов приходит час расплаты по всем счетам.
И было еще нечто не совсем обычное, о чем говорили дома шепотом: незаконные дети отца. Мать, конечно же, не прощала и, бывало, припоминала ему его грехи. При каждом упоминании странная улыбка появлялась на его лице: словно не о тяжком грехе шла речь, а о ничего не значащем промахе. Было у него, оказывается, двое сыновей от гулящей женщины. В детстве я видела их собственными глазами: молодые крепкие парни, сидевшие в телеге, запряженной двумя тощими клячами. Телега была узкой для них, и это меня рассмешило. Приглядевшись, я заметила, что они похожи на отца.
— Мои дети умирают, а выродки живут и здравствуют, — не раз слышала я, как мать произносила это со скрежетом зубовным.
Я оставила дом без боли и без сожаления.
Я ушла боковой тропинкой, которую все называли «еврейской тропой». Здесь, по весне, но, случалось, и зимою, собирались евреи, тощие, как сверчки. Они торговали своими товарами. Это было одно из страшных чудес моего детства. Их внешний вид, их умение торговаться — они казались мне существами не из этого мира, какие-то черные привидения, извивающиеся, приплясывающие на тонких ножках.
— Не ходи туда, — не раз слышала я от матери. Это предупреждение только усиливало мое любопытство, и всякий раз, когда появлялись евреи, я тоже была там. Они ставили свои чемоданы прямо на землю и выкладывали товары для всеобщего обозрения. Было у них много способов показать товар: развешивали на протянутых между деревьями веревках, на тонких веточках, располагали на прилавках, сколоченных наспех, а то и просто на земле. Оказывалось, что маленькие потертые чемоданы вмещали несметные богатства: разноцветные блузки, носки, туфли на каблуках, кружевное белье. По большей части — все товары предназначались для женщин. И женщины набрасывались на них и хватали все, что под руку попадется. Я любила эти городские запахи, что долетали сюда, притаившись в вышитых ночных рубашках….
Если не замечать самих торговцев-евреев, их наводящего страх присутствия, глаза разбегались от открывающегося зрелища. Я завидовала тем женщинам, которые неистово торговались и покупали новые вещи, завернутые в бумагу, упакованные в картонные коробки. У меня и ломаного гроша не было. Однажды я попросила у мамы монетку, чтобы купить сладостей, она меня отругала и сказала:
— Не ходи туда. Евреи тебя обманут.
Я проводила там долгие часы. Торговцы были низкорослые, юркие, порою мне даже казалось, что расхаживают они на каких-то диковинных лапах, и поэтому могут передвигаться скачками и прыжками. Иногда неожиданно появлялись несколько крестьян и, размахивая бичами, прогоняли их. Как-то раз, убегая, евреи оставили цветастые носки. Когда я показала их матери, она сказала:
— Не надевай их теперь, побереги для праздников.
Почти всегда они торговали до вечера, а вечером, упаковав остатки своих товаров, исчезали. Однажды в нашем дворе стоял еврей и предлагал нам что-то купить у него. Был он высокий, худой, с черной бородой, с тонкой длинной шеей — я отродясь не видела, чтобы шея так торчала из воротника.
Со временем я к ним привыкла. Иногда, бывало, украду у них кусочек ткани или пакетик со сладостями. Я особенно помню эти кражи: была в них и победа над страхом, и тайная радость, поскольку у них позволено красть — ведь, как говаривала моя мать, воровать у вора — не преступление.
Однажды позвала меня двоюродная сестра Мария:
— Черти прибыли, а ты еще здесь.
— О каких чертях ты говоришь?
— Черти с чемоданами.
— Напугала ты меня, Мария.
— Нечего пугаться, — сказала она холодно, — если к ним привыкнуть, можно из этого извлечь только пользу.
Моя двоюродная сестра Мария старше меня на семь лет. Она работала у евреев и узнала их поближе. Как и все, она ненавидела их, но уже успела убедиться, что открыто они не вредят и яду не подсыпают. У нее были платья и нижнее белье, полученные от них. Как-то она принесла мне в подарок трусики, украшенные вышивкой.
Моя двоюродная сестра Мария, да упокоится душа ее в раю, была, прости мне Господи, холодна как лед. Страха она не ведала. Не раз видела я, как закалывала она свинью, вонзала нож без тени отвращения, и когда несчастное животное визжало, на лице ее, бывало, не дрогнет ни единый мускул. И даже ругалась она, я слышала, как настоящий мужик. Весною, помнится мне, подошла она к одному из прилавков, выбрала красивую блузку и спросила, сколько она стоит. Еврей назвал цену.
— Сегодня у меня нет денег, — сказала она. — Заплачу в следующий раз.
— Раз так, я тебе не продам, — возразил еврей.
— Что значит «не продам»? — она говорила с ним шепотом, в котором ощущалась твердость. — Ты еще пожалеешь.
— Я ни перед кем не провинился, — возвысил голос торговец. — Если не отдашь, мой брат прирежет тебя в поле, — ожгла она
— Я не боюсь! — выкрикнул еврей.
— Не стоит умирать из-за блузки, — прошептала она и, схватив блузку, убежала. Еврей было собрался бежать за ней, даже сделал несколько шагов, но остановился. В ту же ночь Мария мне объяснила:
— Евреи не такие, как мы: они смерти боятся. Страх этот — их погибель. В нем — их слабость, мы с моста прыгаем, а они — ни за что. В этом вся разница, ты понимаешь?
Мария, да простит мне Господь, была человеком безжалостным и наглым. Я и сама ее побаивалась.
Евреи появлялись в деревне в такое время и в таких местах, что и представить было невозможно: на берегу озера, а то и за церковью. Своей одеждой они сильно выделялись. И били их, и преследовали, но, подобно воронам, они вновь слетались во всякое время года.
— Почему они такие? — спросила я однажды у матери.
— Разве ты не знаешь? Они Иисуса распяли.
— Они? — Они.
Я не стала расспрашивать. Боялась расспрашивать. Они являлись ко мне во сне, наполнив чернотой не одну ночь. И всегда — они выглядели одинаково: тонкие, смуглые, извивающиеся, приплясывающие на своих птичьих лапах, и в то же время — наглые, высокомерные. Однажды, помнится, случилось мне встретить еврея посреди поля. Он протянул мне конфету, но я в страхе бежала от него, как от черта.
Глава третья
Два дня шагала я по вязкой дороге. Во всем чувствовалась осенняя горечь. Дождь. Густой туман. Но горше всего был равнодушный взгляд отца: он бросил меня, как бросают больную скотину, которую не собираются прирезать тут же, на месте.
Собак я не боялась: мне знакомы их привычки, и всякий раз, когда мне на пути повстречается собака, я останавливаюсь и завязываю с ней дружеские отношения. Язык собаки мне понятен. Ее лай точно скажет мне — довольна ли она или сердится. Бешеные псы немы. Трудно в этом признаться, но нам легче сблизиться с животным, чем с человеком, много ли друзей приобретает человек за всю свою жизнь?