Война пришла к нашему порогу. А из Варшавы вестей так и не было. Мать поставила викторию постоянно дожидаться на станции, и чем дольше мы ждали, тем становилось тревожней.
Однажды утром, думаю, это было 12 сентября, мне сказали, что отец вернулся поздно ночью, и мы не должны шуметь, потому что он отдыхает. Когда он наконец появился, он все еще выглядел усталым. И — что поразительно — он, великолепный рассказчик, хранил молчание. Матери удалось вытянуть из него какие-то детали, и по ним я могу теперь реконструировать, что произошло. На Зельве (нашей железнодорожной станции) ему сказали, что прямое железнодорожное сообщение с Варшавой уже перерезано. Ему посоветовали кружной путь через Брест, на добрых 150 километров дальше к юго-западу. В Бресте, когда он наконец туда добрался, он увидел длинные составы без опознавательных знаков на боковых путях. Ему (шепотом) сообщили, что это первая волна эвакуации, там были и высшие эшелоны правительства. Наверно, отцу следовало в Бресте развернуться, но он этого не сделал, он решил идти против течения, все еще надеясь, что в столице его могут ожидать инструкции.
Шестого он добрался до Варшавы и застал пустой зал заседаний сената, пустые коридоры и кабинеты. Накануне парламент выехал из Варшавы. Город был в затемнении от бомбежек, транспорт переполнен, телефоны, как правило, не работали, а вокзалы осаждались беженцами. На следующий день отец решил развернуться и ехать на восток: там уже находились государственные учреждения, а также были его жена и дети. Ехать против течения было непросто, но влиться в поток беженцев оказалось кошмаром. Перед ним лежала сеть автомобильных и железных дорог, и по ней отец прокладывал себе путь сначала на машине, а потом, когда закончился бензин, на поезде, телеге и пешком. Об этой части пути он говорить не хотел; сказал только, что кругом были «огонь и кровь». Об этом позаботились Люфтваффе. Восьмого немецкая армия заняла позиции на подступах к Варшаве.
Следующие пять дней над Лобзовом висела странная, напряженная тишина. Было, впрочем, одно событие, которое произошло вскоре после возвращения отца. Во время обеда — пока еще чинного, как раньше, со слугами и сдержанным разговором — нас потревожил шум самолета. К этому моменту польские самолеты уже почти не летали, и отец отреагировал инстинктивно: собрал нас всех в тесную группу в дверях между столовой и гостиной. Больше он ничего не мог сделать. Шум нарастал и превратился в рев — и постепенно стих. На этот раз обошлось. Мы все вернулись к столу. Жизнь возвращалась в «нормальную» колею: работа на ферме шла своим чередом, а небо было безоблачным.
Отец не отходил от радио, а когда батарея разрядилась, стал совершать частые прогулки в деревню послушать радио пана Стечко, школьного учителя. Я ходил с ним и вскоре обнаружил, что они слушают не Берлин и не Варшаву, а Москву. В эфире неоднократно звучало русское слово «нейтралитет». 17 сентября советское радио объявило, что Красная армия пересекла границу Польской Республики. Началась вторая оккупация нашей страны.
Лобзовская усадьба, оплот старого режима, оказалась на ничейной территории, зажатой между двумя врагами: на западе немцы, а на востоке — Красная армия. Закон и порядок, действовавшие, пока польская армия сражалась с Вермахтом, неожиданно рухнули. Теперь все зависело от реакции местных общин, двух наших белорусских деревень Лобзова и Котчина и этнически смешанного города Деречина. Отец ожидал от них сигнала.
Местные «комитеты» почти сразу же дали понять, что хотели бы обсудить промежуточные условия с «хозяином-наследником». Комитеты стали спонтанной реакцией на опасность. Их беспокоили вопросы непосредственной безопасности, а кроме того, они чуяли возможности перераспределения земли.
Эти первые контакты между усадьбой и комитетами не были ни враждебными, ни даже напряженными. В наших деревнях знали отца как полезного соседа и, что даже более существенно, справедливого и сочувствующего им судью местного магистрата. Мои родители хорошо знали членов комитетов — на тот момент все они были деревенскими старейшинами, — а некоторые из них даже были в дружеских отношениях с усадьбой. С их помощью условились о встрече в Деречине, на которую отец планировал взять всю семью, на случай, если будет решено остаться в Деречине или переехать в Слоним, городок километров на 35 к востоку.
В тот же день, 17 сентября, рано утром, у подъездной аллеи появился желтый кабриолет, запряженный красивой парой серых лошадей. В нем сидел усатый пожилой господин и две молодые женщины с большим холеным бульдогом. Реакция моих родителей была автоматической и напоминала Консьержери в эпоху Великого террора: они официально приняли гостей, в то время как члены комитета ожидали на почтительном расстоянии. Гостями были Сташевские, господин и две его племянницы, Зося и Марго, из усадьбы Гнезна около Волковыска, километров на 40 западнее. Родители не были с ними знакомы, но слышали о них. Девушки казались очень искушенными, и моя младшая сестра Тереска — в свои семнадцать лет еще не знавшая света — смотрела на них с завистью. Они бежали от приближавшихся немцев — прямо в распростертые объятия советских войск… Комитет принял наших гостей сдержанно, и — поскольку была опасность, что с дальних полей придут бандитствующие элементы, — отца попросили взять Сташевских с собой в Деречин.
Встреча с комитетами началась вскоре после полудня 18-го за столом в кабинете мэра. Я хорошо ее помню, потому что мы все на ней присутствовали. Встреча была долгой и для меня скучной. Я не понимал, что за этим столом принимались решения на следующие два-три дня, те самые два или три дня, которые сегодня кажутся мне самыми опасными днями нашей жизни. Комитетчики сказали отцу, что на территории коммуны Деречина он и его семья в безопасности. Однако гарантировать нам безопасность за ее пределами они не могли и потому не советовали ехать в Слоним. Было принято решение, что Гедройцы (и их гости) вернутся в усадьбу. Мой отец закрыл встречу заявлением, что наступает новый порядок и две «наши» деревни должны немедленно взять на себя функции управляющих имениями усадьбы и таким образом заявить советской власти о своих притязаниях на фермы. Это было спокойное и прагматичное приятие неизбежного и в то же время намек на то, чем может грозить постсоветское будущее мелким собственникам Лобзова и Котчина. За бесценный дар безопасности, сколь бы хрупкой и недолговечной она ни была, отец отплатил прозорливым советом.
Сташевского попросили сдать оружие, а отцу разрешили оставить. Поздно ночью мы вернулись в усадьбу, детей положили спать в одежде, а взрослые — родители, Сташевские и их «кураторы», которых прислала деревня Лобзово, — начали свои бдения. Ночь не была мирной. На пороге появилось небольшое подразделение польской армии — около дюжины голодных и сбившихся с пути солдат с офицером. Их надо было накормить и дать им отдохнуть, а наших лобзовских кураторов убедить, что за их спиной не строятся планы по восстановлению старого социального порядка. Наконец солдаты снова отправились в путь, услышав уверения отца, что в покидаемом ими анклаве мир, по крайней мере на данное время.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});