Слишком легко послѣ того, как событія произошли, отвергнуть этот психологическій момент и утверждать, что "царизм" распался, как карточный домик, что режим, сгнившій на корню, никакого сопротивленія не мог оказать, что "военный разгром революціи был немыслим". Дѣло, конечно, было не так. Успѣх революціи, как показал весь историческій опыт, всегда зависит не столько от силы взрыва, сколько от слабости сопротивленія. Это почти "соціологическій" закон. У революціи 17 года не было организованной реальной военной силы. Всѣ участники революціи согласны с тѣм, что цитадель революціи — Таврическій дворец, была в первые дни беззащитна. В ночь на 28 февраля, находившіеся в Гос. Думѣ фактически не располагали ни одним ружьем — признает Керенскій (La Verité). Имѣвшееся артиллерійское орудіе было без снарядов, бездѣйственны были и пулеметы (Мстиславскій). Потому так легко возникала паника в стѣнах Таврическаго дворца — и не только в первый день, как о том свидѣтельствуют мемуаристы; достаточно было дойти невѣрному слуху о сосредоточеніи в Академіи Генеральнаго Штаба 300 офицеров, вооруженных пулеметами, с цѣлью нападенія на революціонную цитадель. Казалось, что небольшая организованная воинская часть без труда ликвидирует возстаніе или по крайней мѣрѣ его внѣшній центр[8]. И если такой части не нашлось, то эхо объясняется не одной растерянностью разложившейся власти, а и тѣм, что уличное неорганизованное движеніе в критическій момент оказалось сцѣплено с Государственной Думой — поднять вооруженную руку против народнаго представительства психологически было уже труднѣе, учитывая то обстоятельство, что во время войны армія превратилась в сущности в "вооруженный народ", как то неоднократно признавалось в самом правительстве (см., напр., сужденія в Совѣтѣ Министров в 15 году). Война парализовала в значительной степени волю к противодѣйствію, и Суханов совершенно прав, утверждая, что Комитет Гос. Думы служил "довольно надежным прикрытіем от царистской контр-революціи", отсюда рождалось впечатленіе, что власть "явно запускала движеніе" и подтверждалась распространенная легенда о "провокаціи".
Если в Петербургѣ 1-го марта, когда рѣшался вопрос о власти, переворот закончился уже побѣдоносно, то оставалось еще неизвѣстным, как на столичныя событія реагирует страна и фронт. Керенскій, не очень слѣдящій за своими словами, в одной из послѣдних книг (La Verité) писал, что к ночи 28-го вся страна с арміей присоединилась, к революціи. Это можно еще с оговоркой сказать о второй столицѣ Имперіи гдѣ ночью 28-го было уже принято обращеніе Городской Думы, к населенію, говорившее, что "ради побѣды и спасенія Россіи Госуд. Дума вступила на путь рѣшительной борьбы со старым и пагубным для нашей родины строем". Но народ, который должен был фактически устранить "от власти тѣх, кто защищал старый порядок, постыдное дѣло измѣны", 1 марта в сущности стал лишь "готовиться к бою", как выражается в своих воспоминаніях непосредственный наблюдатель событій, будущій комиссар градоначальства с.-р. Вознесенскій. Полное бездѣйствіе власти под начальством ген. Мрозовскаго опредѣлило успѣх революціи и ея безкровность: три солдата и рабочій — такова цифра жертв возстанія в Москвѣ... В матери русских городов — Кіевѣ, гдѣ узнали о перевороте лишь 3-го, и гдѣ в этот день газеты все же вышли с обычными "бѣлыми мѣстами", еще перваго был арестован по ордеру губ. жанд. управленія старый народоволец, отставн. полковник Оберучев, вернувшійся из эмиграціи в серединѣ февраля "на родину". Во многих губерніях центра Россіи (Ярославль, Тула и др.) движеніе началось 3-го. Жители Херсона даже 5 марта могли читать воззваніе губернатора Червинскаго о народных безпорядках в Петербургѣ, прекращенных Родзянко в "пользу арміи, Государя и отечества". На фронт вѣсть о революціи естественно пришла еще позже — во многих мѣстах 5-6 марта; об отреченіи Императора на нѣкоторых отдѣльных участках узнали лишь в серединѣ мѣсяца. Мѣстечковый еврей, задавшій в это время одному из мемуаристов (Квашко) вопрос: "а царя, дѣйствительно, больше нѣт, или это только выдумка", — вѣроятно, не был одинок. В захолустье свѣдѣнія о происшедших событіях кое гдѣ проникли лишь к концу мѣсяца. Для иностранных читателей может быть убѣдительно свидѣтельство Керенскаго, что на всем протяженіи Имперіи не нашлось ни одной части, которую фактически можно было двинуть против мятежной столицы, то же, конечно, говорит и Троцкій в своей "Исторіи революціи". Но это мало убѣдительно для русскаго современника, знающаго, что фронтовая масса и значительная часть провинціи о событіях были освѣдомлены лишь послѣ их завершенія.
Чернов дѣлает поправку (то же утвержденіе найдем мы и в воспоминаніях Гучкова): войсковую часть можно было отыскать на фронтѣ, но посылка ея не достигла бы цѣли, ибо войска, приходившія в Петербург, переходили на сторону народа. Но это только предположеніе, весьма вѣроятное в создавшейся обстановкѣ, но все-таки фактически невѣрное, вопреки установившейся версіи, даже в отношеніи того немногочисленнаго отряда, который дошел до Царскаго Села во главѣ с ген. Ивановым к вечеру 1 марта[9]. Большевицкіе историки желают доказать, что "демократія", из которой они себя выдѣляют, отступила на вторыя позиціи не из страха возможности разгрома революціи, а в силу паники перед стихійной революціонностью масс: в первые дни — вспоминает большевизанствующій с.-р. Мстиславскій — "до гадливости" чувствовалось, как "верховники" из Исп. Ком. боялись толпы[10]. Безспорно, страх перед неорганизованной стихіей должен был охватывать людей, хоть сколько-нибудь отвѣтственных за свои дѣйствія и не принадлежавших к лагерю безоговорочных "пораженцев", ибо неорганизованная стихія, безголовая революція, легко могла перейти в анархію, которая не только увеличила бы силу сопротивленія режима, но и неизбѣжно порождала бы контр-революціонное движеніе страны во имя сохраненія государственности и во избѣжаніе разгрома на внѣшнем фронтѣ»
Керенскій, быть может, нѣсколько преувеличивая свои личныя ощущенія первых дней революціи, объективно прав, указывая, что никто не ожидал произошедшаго хаоса, и у всѣх была только одна мысль, как спасти страну от быстро наступающей анархіи. Элементарный здравый смысл заставлял демократію привѣтствовать рѣшеніе Временнаго Комитета взять на себя отвѣтственную роль в происходивших событіях и придать стихійному движенію характер "революціи", ибо исторія устанавливала и другой "соціологическій закон", в свое время в таких словах формулированный никѣм иным, как Лениным: "для наступленія революціи недостаточно, чтобы "низы не хотѣли", требуется, чтобы и "верхи не могли" жить по старому, т. е. "революціонное опьянѣніе", как выразился Витте в воспоминаніях, должно охватить и командующій класс. Витте довольно цинично называл это "умственной чесоткой" и либеральным "ожирѣніем" интеллигентной части общества, доказывая, что "революціонное опьянѣніе" вызывает отнюдь не "голод, холод, нищета", которыми сопровождается жизнь 100 милліоннаго непривилегированнаго русскаго народа. В одном старый бюрократ был прав: "главным диктатором" революціи не является "голодный желудок" — этот традиціонный предразсудок, как нежизненный постулат, пора давно отбросить. Голод порождает лишь бунт, которому, дѣйствительно, обычно уготован один конец: "самоистребленіе". Алданов справедливо замѣтил, что о "продовольственных затрудненіях" в Петербургѣ, в качествѣ "причин революціи" историку послѣ 1920 г. писать "будет неловко".
Мотив этот выдвигался экономистами в началѣ революціи (напр., доклад Громана в Исп. Ком. 16 марта); в позднѣйшей литературѣ, пожалуй, один только Чернов все еще поддерживает версію, что на улицу рабочих вывел "Царь-Голод", — впрочем весьма относительный: сообщеніе градоначальника командующему войсками 23 февраля считало причиной безпорядков еще только слух, что будут отпускать 1 ф. хлѣба взрослому и полфунта на малолѣтних.