рублей серебром, а я не уступил…
— Низка цена показалась? — усмехнулся Вася. — За тысячу продал бы! Эх, отец, отец!..
Серьезный разговор отца с сыном прекратился, когда в комнату вошел слуга Игнатий. Он подал барину несколько ассигнаций и, поклонившись, сказал:
— Вот еще полсотенки выхлестал с этого плута. В колпаке были, под подкладкой схоронены. После пятнадцатого удара вспомнил.
— Ступай и пори еще и еще. Знаю этого старосту. Все они воры. — И, обращаясь к сыну, сказал как бы себе в оправдание: — Вот видишь, пятьдесят рубликов оброчных прибавлено. Эти денежки под ногами не валяются. А ты, Васятка, ступай поспи, потом на уточек сходи поохотиться, рыбки полови. Это твое дело. Но указчика в тебе я не потерплю. Запомни!..
Вася молча вышел из отцовского кабинета, но не пошел спать, а, взяв полотенце и кусок мыла, направился на песчаный берег Шексны купаться. Плавал он превосходно, по всем правилам, на спине, стоя, рывками; нырял на большую глубину, доставая со дна реки блестящие, с перламутровым отливом, ракушки. Так быстро, красиво и легко мог плавать только гардемарин Морского корпуса. Вода на средине реки была слишком холодной: по телу пробежала судорога. Вася выплыл к берегу, прилег на мелкий песок и стал загорать под лучами всплывшего над пришекснинским лесом солнца. Он лежал и, глядя на безоблачное небо, думал о неразумном и жестоком отце. И от этих дум острее становилось враждебное чувство к нему, затаившееся в глубине сердца. Слуга Игнатий с помощью кучера Поликарпа добросовестно выполнил приказание своего барина и теперь полунагишом шел от конюшни к реке полоскать рубаху.
Вася встрепенулся, сел на песок и, презрительно посмотрев на слугу, спросил:
— До крови избил?
— А как же, дитятко!.. Вот сполосну рубаху малость и — как не бывало! А ведь еще плут прибавил: из-под онучи, из левого лаптя два четвертных билета достал. Я барину-то, вашему батюшке, отнес. Спасибо он сказал… Я, дитятко, не зря верой-правдой служу барину: за каких-нибудь полчасика сто рублей вышиб. Барин-то сегодня в дурном характере, на водку не дал ни гроша, может, вы смилуетесь, голубчик, за моё старание?..
— Игнатий, и не стыдно тебе просить на водку за такое грязное дело?
— А чего, дитятко, стыдиться? Отец ваш всегда давал. Забудешь стыд — будешь сыт. Наше дело такое: куда пошлют — иди, что прикажут — делай… Опять же не нами сказано: от поблажки, дитятко, воры плодятся. Кто ворам потакает, тот сам не лучше вора. От меня потачки не бывает: был бы приказ барина, а уж я свое дело обтяпаю…
— Да, видать, крепко ты его обтяпал!..
— Не пожалуется. В гуменник ушел на соломе отлежаться.
— Скажи, Игнатий, а тебе самому, на своем хребте, приходилось испытывать плеть?
— А как же, родимый! Шесть десятков годов прожил, ужели без этого? И теперь спину суконкой потереть — все рубцы крест-накрест обозначатся. Стёган, много раз стёган, и поделом и понапрасну — всяко бывало!
— Ну, иди, полощи свою рубаху, да и портки сполосни… Беспощадный ты, Игнатий, недобрый ты человек!
— Молоденек ты судить, богу видней, — огрызнулся в ответ Игнатий и закостылял к приплеску Шексны медвежьей, косолапой походкой.
Вася повернулся на песке, снова подставляя солнцу спину, закрыл глаза и задумался. В памяти юноши всплывали одна за другой картины детства. Он вспомнил, как здесь, в отцовской усадьбе, с четырехлетнего возраста начал учиться чтению, письму и арифметике, как потом отец нанял немца Штурма, который стал обучать немецкому языку. Припомнился и попович Евсей, старательно учивший закону божьему; мать тогда требовала от Васятки смирения и угрожала за шалости постегать вицей-вербушкой, что стояла с вербного воскресенья на огромной божнице за иконой большеглазого Спасителя. Случалось, что эта вербушка для ума и острастки, но отнюдь не больно, похлестывала Васятку по голой спине. Слыхал в те годы и гораздо позднее Васятка, как по прихоти его родителей пороли на конюшне людей за всякие провинности, но в пору своего малолетства не задумывался он над тем — кого и за что порют и нужно ли так поступать с подневольными людьми. Но вот прошло семь лет учения в столице, Васятка подрос, окреп, многому научился у учителей, немало узнал из книг, в которых не было недостатка. Больше всего он уразумел в недавнее время, читая журнальные листы, хранившиеся у дяди Алексея Васильевича. Неизвестно, от кого и каким путем старый холостяк отставной полковник добывал из Петербурга печатные труды Герцена. Вася Верещагин тайком от отца и матери — с позволения дяди Алеши — читал эти листы и мысленно соглашался с тем, что говорилось в запретных, отпечатанных в Лондоне грамотах о необходимости освобождения крестьян от помещиков. И он не только соглашался: горячие слова Герцена пробуждали в нем ненависть к порядкам, при которых крестьянина можно было безнаказанно избивать и продавать.
Обо всем передумал Вася Верещагин, лежа на горячем сыпучем песке, и понял, что теперь у него с отцом пути-дороги разные. Да и неизвестно — доведется ли еще его отцу дожить помещиком до своей кончины. Вон Герцен что пишет: «Дайте землю крестьянам! Она и так им принадлежит. Смойте с России позорное пятно крепостного состояния, залечите синие рубцы на спине наших братии — эти страшные следы презрения к человеку…» Но не доходят до черствых душ слова Герцена. «И все-таки это не голос вопиющего в пустыне, — думал Вася Верещагин, — но ужели помещики будут ждать, когда мужик обухом топора постучит по господским черепам и пробудит в них человеческое сознание?..» И не заметил Вася за рассуждениями, как Игнатий, прополоскав в Шексне свою истертую, окровавленную одежонку, ушел домой. Между тем давно уже все проснулись в доме Верещагиных. В поварне дымились печи, гремела посуда, что-то кипело, варилось, жарилось к завтраку и обеду, но не до кушаний было встревоженному тяжкими думами Васятке.
Из мрачного раздумья юношу вывели бежавшие опрометью от усадьбы четыре барские собаки —