Нет, не удостоилась она, будто лишнего требовала, из чьих-то рук чужое рвала. "О, Бог богов, создавший нас, да превратись ты в пепел, если в слепоте своей так легко обделяешь честные души!" – произнесла она вместо молитвы и отерла слезы.
На стене висела ее фотография той девичьей поры, когда к ней только начали приглядываться парни – о, как же она была счастлива тогда! Теперь из тех далеких лет фотография смеется над ней. Или она сама смеется над собой? Так или иначе, но она не любит эту фотографию, гордую улыбку красивой девчонки, насмехающейся над тщетой ее теперешней жизни. Не любила она и другие фотографии прошлых лет: каждая из них напоминала о чем-то потерянном, утраченном навсегда, невозвратимом. И хуже других – фото ее мужа, Джерджи, заключенное в широкую рамку; теперь Джерджи смотрел на нее и словно говорил – видишь, как я далек от тебя? Ты мечтала обо мне, мечтаешь и будешь мечтать, но никогда не дотянешься, не достанешь, не прикоснешься. Я открылся тебе на мгновение лишь для того, чтобы ты всю жизнь искала меня, потеряв мой след, чтобы знала о счастье и не могла найти его. Смотри на меня и снова ищи. Ищи и не находи.
Лишь к одной фотографии она не испытывала вражды: с нее, словно ангел со стены храма, смотрел ребенок – бесхитростным, ждущим взглядом, смотрел, умоляя о ласке, о материнской верности, о любви. Глядя на фотографию, она обычно не видит изображения – все расплывается перед глазами и слышится из давнего тоненький, плачущий голосок.
"Мама, ты скоро вернешься?"
"Скоро, сынок, скоро вернусь".
В горле ее словно застряли когда-то сказанные слова, подлее которых и не найдешь: из-за этих слов сын ее остался сиротой, а сама она лишилась сына. Теперь и фотография попрекает, и она не может выдержать детского взгляда, отворачивается, но не плачет, нет, сердце ее полнится злобой, и в этот миг она ненавидит людей, всех без разбора, а не только тех, что лишили ее счастья, отняв у нее мужа, заставив собственноручно отвести ребенка на чужбину и оставить там. Кто бы они ни были – односельчане или чужаки – все навредили ей, все враги.
– Чатри, – обратилась она к мужчинам, – в комнате посидите или на веранде?
– Лучше здесь, там жарко.
Ей-то хотелось, чтобы они вышли на веранду, сидели на виду у всей улицы: все равно эти коровы-соседки выдумают, чего не было, распустят слухи, накрутят сплетен, так пусть хоть посмотрят, позлятся. Она понимала, конечно, что Чатри здесь другого мнения, – ему не хочется выставляться, сидеть на виду, – и потому, не споря, стала накрывать стол в комнате. Не удержалась, правда, от того, чтобы не выйти пару раз на веранду, и женщины на улице умолкали тут же и застывали в стойке охотничьей собаки.
Поставив угощение, она села вместе с мужчинами. Молодой больше молчал, зато Чатри разошелся вовсю – приступ хвастовства на него напал. Она слушала, улыбаясь, и вдруг, приглядевшись к молодому, заметила над его левой бровью крохотное родимое пятнышко, похожее на след гусиной лапки. Чем-то знакомым повеяло, горячие волны пошли по ее телу. Гость принес ей какуюто нечаянную радость, но что это за радость, она никак не могла понять; голос его или, вернее, истоки души, рождающие этот голос, были знакомы ей и близки – она не могла ошибиться.
Ей вспомнился сын; так живо предстал перед ее глазами, так явственно услышала она его милый голосок, что замерла, содрогнувшись. Вот уже сорок лет скоро, как сердце ее пытается забыть все это, но безрезультатно: находит порой на нее какое-то затмение и кажется ей, будто он только что исчез, потерялся и всего секунду назад она узнала о его побеге из детского дома.
"Пропал без вести".
Сын, ее сын, солнышко ее маленькое, вот он лепечет о чем-то, сидя у нее на коленях, а люди толпятся рядом, хотят вырвать мальчика из ее рук. Она не отдает, с силой прижимает его к себе, но нет сына, пустота, к собственной груди прижала она руки, ощутила биение своего сердца и подумала – это он, он бьется в ее груди вместо сердца.
И снова голос, до боли знакомый голос гостя. Очнувшись от звука его, она снова стала вглядываться и никак не могла сообразить, кого же он напоминает ей чертами лица, движениями, повадками. Кто он такой, ее гость? Она не находила ответа, а вопрос уже крепко запал в ее растревоженную душу. Она начисто забыла, что гость пришел сватать ее за своего отца, и снова вернулась в то давнее время, когда – представительный и красивый – пришел сватать ее Джерджи. Тогда она не сидела со сватами за столом, тогда она дрожала от радости, веря и не веря в столь чудесное исполнение самых радужных своих мечтаний. Ах, как же они были счастливы с Джерджи! Всего несколько месяцев, не больше, но счастливы беспредельно… Ей вспомнилось вдруг, как Джерджи вел себя с людьми чужими, случайными, и она поняла, кого ей напомнил этот молчаливый, сдержанный гость. Казалось, к ней в дом залетел светлый осколочек ее прежней жизни, и она стала вести себя осмотрительнее, боясь почему-то осрамиться – неловким словом или жестом. Значит, стыд еще таился где-то в потаенном уголке ее существа, тот самый стыд, который она давно уже променяла на вольную жизнь. Оказывается, все при ней, и она опасается его – как бы не посмеялся над старухой, не сказанул бы чего такого, что молнией поразило бы ее, оставив рану на всю оставшуюся жизнь. И в то же время она ждала от него доброго слова, надеялась, и сердце ее трепетало в нетерпеливом ожидании.
Чатри между тем напомнил ей о цели их прихода. Она в молчаливом недоумении уставилась на него: забыла, уйдя в свои мысли, что ей придется так или иначе ответить им – пойдет она замуж или нет. И самое удивительное, что вопрос и ответ, который надо было дать, не казались ей главными сейчас. Гораздо важнее было то, что она пережила и перечувствовала, сидя рядом с ними, слушая вроде бы, но думая о своем. И снова она отдалилась от них: в душе ее опять зазвучал тот забытый голос, и ей никак не удавалось распознать его. Прислушиваясь к себе, она вдруг почувствовала: какая-то беда нависла над ней. А может быть, радость? Ее обуревали сомнения, но тот же голос, теперь уже наяву, прервал их: молодой гость вслед за Чатри вежливо поторопил ее с ответом.
Ну, что же, надо отвечать.
– Вряд ли женщине моих лет пристало думать о замужестве. – Она помолчала, скромно потупившись. – Но когда человек попадает в отчаянное положение, он может наделать глупостей. Чатри меня знает: на всем белом свете у меня не осталось ни одной родной души. Но пока ноги ходят, надо жить, хорошо ли, плохо ли, надо терпеть. А вот потом, когда я слягу, кто будет за мной присматривать? Кто похоронит? Да и устала я жить одна. Не с кем поговорить, обсудить домашние дела – все сама с собой, все молча. Сама трудись и сама же пожинай плоды своего труда. Что это за жизнь, когда не стараешься обрадовать кого-то близкого, если никому не нужна твоя суета, если ни о ком не заботишься и никто не заботится о тебе? Такая жизнь все равно, что медвежья: лежи в берлоге и соси свою лапу. Чатри знает, в соседнем селе есть одинокая женщина, ее муж пропал на войне, но она до сих пор ждет его. Все ей кажется, что он вот-вот появится на пороге. А я? Не жду никого и сама никому не нужна. И в то же время – разве женщине под силу самой содержать дом? И дров нужно привезти, и сена накосить, и много чего другого… Пенсия мне пока не полагается, но учли мое бедственное положение и все же дали. Но разве проживешь на эти копейки? И от скота мне никакой пользы, даже расходы на свой корм не покрывает. Вот так и маюсь. И все же… не пристало в мои годы выходить замуж. Сейчас и на молодых невест смотрят косо, а уж меня-то и подавно никто не сделает хозяйкой в своем доме… И все же я подумаю. Посмотрю. Прикину.
Мужчины ждали более определенного ответа. Но ей больше нечего было сказать. Поговорить-то ей хотелось, но лишь один на один с молодым гостем и совершенно о другом. Пусть бы он порасспросил ее о муже, о том, как она бросила своего ребенка на произвол судьбы. Но нет, гость не интересовался ее жизнью, и она тоже потеряла к нему интерес. Ей стало обидно, что человек, показавшийся таким близким, запавший в самую ее душу, оказался холоден и безразличен к ней. Мужчины уловили ее настроение и стали прощаться.
"Посмотрю, подумаю", – ничего другого они не услышали.
5
Она проводила их со двора. У самой калитки молодой сват взял ее за руку и заговорил вдруг совсем другим тоном:
– Наверное, я слишком мало знаю вас, но отношусь, как к матери. Мне хочется помочь вам, облегчить вашу жизнь. Вы человек достойный, обдумайте все сами. Прошу, наведайтесь к нам, посмотрите, как мы живем. А уж потом решайте, никто вас неволить не будет.
Мужчины ушли.
Она хотела было вернуться в дом, но сердце толкнуло ее в другую сторону: уж очень интересно было узнать, о чем толкуют женщины, столпившиеся неподалеку и бросающие на нее косые взгляды. Подошла к ним. Спокойно так, горделиво. Они, конечно, всласть позлословили на ее счет, а теперь надеялись еще и поскандалить – кой у кого уже и глаза заблестели в предвкушении ссоры. И всем своим видом они старались показать: да, мы говорили о тебе все, что думаем, и если тебе очень хочется, можем повторить и сейчас, бессовестная. Но она была не так проста и хорошо их знала; когда подошла и женщины замолчали настороженно, она спросила с наигранной тревогой: