— Так ты грек?.. — вскрикнул Патрикеев с приметной досадой.
— Тверитянин!..
— Врешь! Грек окаянный, недаром гречанам посыльщиком и служишь… ты… — Но сам вдруг мгновенно опомнился и, вперив испытующий, строгий взор в Никитина, долго всматривался в него. Испытание, кажется, успокоило его недоверчивость, хотя он и молчал.
Никитин со вздохом заговорил:
— Ну, боярин, я твому норову не завидую; вспомни, что говорит апостол: сумнения подобны волнению морскому, ветрами воздымаемому и возметаемому. Тебя так и кидает из подозрения в подозрение. Мне, купчине, ваши дворовые тайности неведомы; я простой человек, воротился в дом родной, да не нашел дома; Москва все забрала; пришел челом бить первому государеву боярину и сроднику, а он…
— А он видит, что от тебя Литвой пахнет. Видно, младший брат государев еще не угомонился? Ваш тверской великий князь Михаил защитить своего престола не мог, так уж литовской хитростью его не воздвигнет.
— Дивлюсь разуму и воле Иоанна, соболезную о несчастий нашего доброго Михаила, но как человек — не больше. А как русский, радуюсь Иоанновым успехам. Только мелкий ум не видит в трудах его блага Руси и общей пользы. А я то смекаю, что в одном народе праведно быть одному пастырю и одному стаду. Не верится ушам, что совершил Иоанн до дня моего приезда на родину… Оставил я Великий Новгород истинно великим… Реки злата чужеземного текли там, три Москвы уместилось бы в нем. Наложил государь державную руку, и — нет Новгорода! И вечевой колокол замолк…
— Ты не глупи, парень! Не будь грек… так…
— Полно, князь! Все грек я у тебя, а за что, спроси? Что хотел чествовать государыню? Мне даже становится обидно. Я не целовал еще креста на верность Иоанну, был далече, когда князь Михаил Холмский отворил вам врата Твери, стало, не присягой связан. А за дела полюбил уж московского владыку. Дела его для меня еще виднее, как двадцать лет не был на Руси. Я оставил ее всю чересполосную, вотчиной татарскою; возвращаюсь — нет княжений дмитровского, можайского, серпуховского; роды ярославских, ростовских, муромских князей — служилые! Кончилось великое княженье тверское, как и своя воля у Новгорода. Теперь, почитай, одно: вся Русь — Москва! Только Псков да Рязань, да и те не надежны…
Горячая речь умного купца Патрикееву была совсем по душе, и сдвинутые брови боярина незаметно разошлись по своим местам.
Никитин, не замечая этой перемены, продолжал с прежним жаром:
— Нелицеприятна и не пуглива твердая воля Иоанна. Повелел, и — отец гонит сына. Да какого сына? Князь Василий Михайлович Верейский недаром прозван Удалым! И на богатырство его не посмотрели! Хотел себя укрепить и оградить женитьбой, взял в жены племянницу государыни Софьи Фоминишны, царевну греческую, и свойство не спасло. Сын бежал, отец умер; Русь стала цельнее! Дивно, ей-же-ей, дивно! Но главное, — продолжал с одушевлением развернувшийся путешественник, — мы уже не рабы татарвы некрещеной! Уж ханы их поганые не ставят нам кого хотят на княжество; князья наши не кланяются, да и некому кланяться! Юрт Батыев в развалинах; Золотая Орда что тень бродит по волжским степям, ест полынь горькую… Одна Казань…
— Взята в прошедшую субботу!
— Что? Правду ли я слышу?.. Кажись, не ослышался?
— Патрикеев тебе сказал правду, — отозвался сам Иоанн, вступивший в это время в палату. — Князь Иван, я дозволяю купчине Никитину на большом нашем выходе видеть царя казанского Алегама в цепях.
Хотя Никитин во время продолжительного своего странствования видел немало государей могущественных, дивился восточной роскоши, привык, кажется, к блеску и пышности восточных властителей, но при звуках речи Иоанна пробежал у него по коже невольный трепет. Перед ним стоял тот, чьи подвиги с таким жаром он исчислял за мгновение; тот, чей взгляд подкашивал колени у князей и бояр крамольных, извлекал тайны из очерствелой совести их и лишал чувств нежных женщин. Иоанн был в полной силе мужества; ему шел сорок седьмой год, и все в нем дышало строгим, грозным величием. Он был в парчовой ферязи[7] и в шапке большого наряда, опушенной черной куницей и разукрашенной дорогими самоцветами. На застежках риз сияли многоцветные изумруды и лалы[8]; головка у длинной трости как будто была слеплена из бирюзы, и на этой бирюзовой горке сверкал тысячью цветов огромный алмаз. Иоанн, как известно, любил пышность, вполне постигая ее нравственное значение на неразвитый народ. На приемах послов, в соборах и торжествах народных, с самого занятия отцовского престола, он являлся окруженный великолепием, в сонме братьев, князей и бояр. Теперь уже братьев не было; Андрей, меньший, и Юрий, Васильевичи, покоились сном вечным; Андрей-старый и Борис боялись показываться при дворе, проживая в городах. Не было и князей самостоятельных, некогда сопутствовавших Иоанну в походах и путешествиях. А те, что остались, были мелкопоместные, сами добивались чести быть только боярами московского двора и не без труда получали этот вожделенный сан, принявший при Иоанне новое и важное значение.
Никитин, взысканный милостивым словом государя, скоро ободрился и на благосклонное дозволение видеть торжество отвесил земной поклон. Иоанн, опершись на трость, отдал приказ, по обычаю своему, лаконично.
— Проводить гостя на крыльцо! Князь Иван, открывай же большой выход… Пора!
Тот же дюжий Самсон помог теперь Никитину приподняться с полу и повел его ближайшим путем на Красное крыльцо. Там заметно уже редела толпа сановников; Патрикеев открыл так называемый большой выход, то есть отворил врата Грановитой палаты и впускал в нее князей и бояр по московскому их чину. Последним вошел Никитин. Рында, в горлатной высокой шапке, с золотой секирой, указал ему на заднюю скамью, где сидело несколько просто одетых иностранцев. То были зодчие и врачи великокняжеские; Никитин, взволнованный неожиданным представлением своим государю, впечатлениями и встречами утра, усталый, измученный, добрался до скамьи не без удовольствия. Несколько мгновений он сидел совсем зажмурившись, и тишина, господствовавшая в палате, погрузила его было в дремоту. Легкий шум разбудил его, когда князья и бояре повставали с мест своих, увидя Иоанна. Медленно прошел он к своему престолу. Князья и бояре низко кланялись. Воссев на трон свой, государь молча окинул своим орлиным взором собрание, пока старший сын его — Иоанн-младый — и княгиня занимали свои обычные места. У подножия трона встали Патрикеев и Федор Ряполовский. Никто не знал причины созыва собрания, и на всех лицах написано было ожидание. Царь недолго томил. Встал и голосом твердым и звучным сказал:
— Верные мои князья и бояре! Господь Бог благословил войско наше победою великой! В четырнадцатый день июля наш воевода и боярин, князь Данило Холмский, взял Казань, гордую столицу Мамутекова царства, и мятежного царя казанского Алегама прислал к нам, к великому государю, на Москву…
— Здрав будь, государь, князь великий! Господин всея Руси, Болгарии и Казани! — загремел сонм голосов, и этот клик подхватила дружно толпа, стоявшая на площади. Иоанн махнул рукой, и все замолкло.
— Утверждаю за собой титло, но не хочу царства! Мы повелели Холмскому на казанский престол поставить Махмет-Аминя за великие заслуги, оказанные ханом крымским и супругой его, царицей Нур-Салтан, матерью Махмет-Аминя. Князь Федор, — обратился Иоанн к Ряполовскому, — ты привез нам сегодня радостную весть — жалуем тебя в бояры наши. Князь Иван! Читай отписку казанскую.
Патрикеев выдвинулся со своего места и, остановясь на ступеньках трона, развернул столбец, где описывал Холмский взятие им Казани, и прочел его четко и внятно. Когда замолк он, еще раз палата огласилась торжественными кликами.
— Славное дело великая победа! — Иоанн поднялся снова, и все смолкло. — Князь Данило Дмитриевич достоин милостей, и как достойно наградить его, нашего желанного, подумаем. А теперь ты, Русалка, сходи и спроси о здоровье супружницу покорителя Казани — княгиню Холмскую. Скажи ей от нас, что князь Данило прославляет державу нашу победами, а княгиня, добрая сродница наша, пестует детей и внуков наших, что мы, великий государь, все сие памятуем и на сердце держим.
— Князь Данило Васильевич, — обратился затем государь к маститому Щене, — много подвигов добрых на твоей седине; ты друг и сподвижник Даниле Холмскому, будь и ты здрав и благополучен в сей радостный нам день.
Князь почтительно поклонился челом к земле.
— И ты, боярин, князь Федор Данилович, — затем заговорил Иоанн Ряполовскому, — не одну победу одержал, и тебе, казанский мой богатырь, друг и сподвижник, привет наш. И тебе равная честь. А где мой Афоня Никитин! — громко произнес Иоанн, оборотившись назад и ища глазами недавнего своего знакомца путешественника, которого рынды вывели на средину трепещущего. — Ты купечествовал довольно. На старости бодрой ты можешь быть полезным государству нашему своим досужеством и опытностью. Пройдя от нашей Твери до пределов индийских, ты многое видел, многому научился; жалуем тебя в московские дворяне наши и повелеваем тебе быть дьяком в Посольском нашем приказе. Знаю, что ты принес мне в дар многоцветные четки казымбальские и хранишь их при себе. Бояре сведут тебя от имени нашего после выхода ко княгине нашей в терема, и тебе, Афоня, будет честь поднести ей от лица нашего твои многоцветные четки, ими же ты хотел нам поклониться в день сей радостный… — Тут снова государь сел на престол свой и крикнул: — Алегама!