После ухода Антонины Савельевны на полу остаются булавки и обрывки белых ниток — наметки.
Ванда Егоровна в восторге от Антонины Савельевны, считает ее вполне честной портнихой, которая при кройке «на ножницах не уносит». Справляется она даже с заказами Ванды Егоровны по ее ветхозаветным журналам мод. Примерки производятся тайно: Ванда Егоровна боится старшей дочери, со строгими линиями в одежде.
Когда Ванда Егоровна надевает такое «модное» платье и появляется в воскресные дни к обеду, Ирина Петровна говорит раздраженно:
— И что у тебя, мама, за страсть к вычурности! Ты похожа на старый кофейник.
Лариса останавливает Ирину Петровну своим едким шепотом:
— Ирина, здесь ребенок!
3Смеркается.
По темным комнатам бродит вечерняя тишина. Она то затаится в кресле, то присядет на диван, то, скрипнув дверцей, заглянет в стенной шкаф, то, осторожно трогая досочки паркета, подкрадется к дверям кухни, где Катя наблюдает, как Устя гладит белье.
Мать и отец уехали в театр.
Лариса, Арсений и Ванда Егоровна закрылись в столовой; речь у них об Ирине Петровне и Никодиме Родионовиче.
Где Ванда Егоровна — там пересуды, толки, осуждения: не то купили, не то продали; одно едят, другое не едят.
Даже Устя не выдерживает:
— Уж эта матушка-сударыня — и зудит, и зудит, а сама всю жизнь за чужой спиной прожила, чужими дарами обсылалась! Не то что Никодим Родионович — самолично из рядовых рабочих государственным ученым сделался!
Катя переспрашивает:
— Из рядовых рабочих? Из литейщиков, да?
Кате нравится слушать, когда Устя рассказывает про отца. Многое в рассказе она слушает не впервые, но Устя припоминает все новые и новые подробности.
— Я твоего батьку еще молодым, невозрастным знала, как его в двадцать первом году по ранению из Красной Армии уволили, и поступил он к нам на завод, в литейную. Шинелька на нем хоть и полнорослая была, но ветхоношенькая, обхлестанная, с «малиновыми разговорами» — застежками такими суконными. И шапчонка-венгерка на две денежки, но зато набекрень. А сапоги — сплошное дырье. Дождь, помню, ливмя льет, а он их уколотит травой, веревкой-конопкой перетянет, и без печали ему. По-первому, Никодим Родионович разливщиком был, потом формовщиком. И тут он свою упорливость в характере и выявил.
— А кто такой формовщик?
— А это, младыш мой, кто из земли форму для литья мастерил. Прежде все изделия в землю отливали. Не то что по-нынешнему, в кокиль — в металлические формы, значит. Ну и вот, гляжу это я, а Никодим Родионович зачастил в цех до гудка ходить. «Что оно такое?» — думаю. Спрашиваю его, а он мне: «Это я, Устинья Андреевна, изобретение сочиняю, чтоб формовщикам работу облегчить». Вот с той поры и сделался изобретателем. О людях все беспокоился, об их удобствах на производстве. А народ черный был, малограмотный, прежней жизнью по будням затаскан. Никодим Родионович в рабфак решил определиться. Времени свободного, конечно, не было, так он ночами занимался. Утром глаза красные, уставшие. В литейной за день и без того их притомит: горячий чугун, он ведь ослепляет, а тут еще ночи недосыпать. Каково-то?.. Дорогу в жизни ему печеными хлебами не мостили, сам он ее прошибал.
В кухне пахло теплым от утюга полотняным бельем. На белых кафельных стенах отблескивало пламя горелок.
Устя железным держаком сняла с плиты разогревшийся утюг и подошла к столу.
Катя неотрывно наблюдала, как смоченное водой белье шипело, придавленное раскаленным утюгом.
— А уж когда в студенты вышел, так и вовсе в трудностях жить начал. Стипендия — вот и весь доход, величаться не с чего. В литейной-то он под конец зарабатывал прилично. Сапоги яловые купил, полушубок — опашень, книги, какие надо было. Книг этих после понакопилось столько, что невмоготу от них стало.
— Больше, чем теперь? — удивилась Катя.
— Нет, что ты! Против теперешнего куда меньше. Но и комнатенка кроха была, на манер шкафа. Всю книгами запрудил. Я к нему иногда наведывалась — белье штопала, печку подтапливала, стряпала. А то Никодим Родионович совсем безразличный к себе был. А потом и вовсе при нем осталась, когда мне ногу чугуном обварило. Из родичей ему Сергей помогал. Присылал из деревни что мог — пшена, мучицы, яичек — и все заставлял учиться дальше и дальше. Случалось, Никодим Родионович устанет от ученья и забросит тетради и книги. Но тут Сергей объявится, накричит на него, пристыдит, что он должен учиться, — обязан, значит, потому что способности есть. И Никодим Родионович опять за книги усаживался.
— А Арсений? — спрашивала Катя.
— Что — Арсений? — не понимала Устя.
— Он что делал?
— А-а… Он, как и нынче, канцеляристом был, при чернильнице состоял. — Устя не любит отвлекаться. Она любит в рассказе последовательность, поэтому продолжает свое. — А с мамой Никодим Родионович познакомился, когда диплом готовил. В черчении она ему помогала. А там на дипломе чертить много надо было. И вот, чтобы спать меньше хотелось и работалось легче, она у Ванды Егоровны кофе потихоньку брала — настоящий, не ржаной или желудевый — и Никодиму Родионовичу приносила. А вскоре и поженились они. Ну, и в добрый час. Комнатку им побольше выделили. Никодим Родионович мебель кое-какую прикупил. Что ни день, Ирина Петровна с мебелью этой возилась. Нарисует на бумаге комнату, вырежет из картона квадратики — стол, гардероб, стулья там, кровать— и вот двигает по бумаге: примеряет, где чего получше поставить, поуютнее. Расторопная твоя мать была, энергичная. И в женотделах участвовала, и для голодающих пожертвования собирала. Никодим Родионович тоже все бодрился. С Митей он много хлопот принял, потому как Митя в ребячестве слабым был, рос из горсти в горсть, а вот с годами поокреп, выровнялся. Даже к самолетам его допустили. Да-а, Митя, Митя…
Устя замолкла, сменила на плите утюги. Обмакнула пальцы в миске с водой, начала брызгать на простыню, которую приготовила для глажки.
— А вот сгинул Митя, и переменился отец. Разом постарел, одинокий какой-то стал. Да-а, два века не изживешь, две молодости не перейдешь. Бывало, прежде смеялся, всякие шутки они с Митей выстраивали — ракеты, воздушные шары, моторные лодки, — а теперь, значит, работа весь свет заслонила.
В прихожей позвонили.
— Кто еще к нам припожаловал? — Устя расправила передник, пригладила волосы, пошла открывать.
— Да что ж это вы! — заговорила она удивленно. — Неужто в театре так все представление и кончилось?
— Нет, не кончилось, Устинья Андреевна, — узнала Катя голос отца.
— Пьеса неинтересная, мы и уехали из театра.
Это был уже голос мамы.
Катя выбежала встречать.
— Не спишь еще? — сказал отец, снимая пальто. — А пора бы.
Все направились в столовую. Из-за плотно закрытой двери доносились голоса. Звонка там не расслышали.
Никодим Родионович приостановился, потом резко толкнул дверь.
Ванда Егоровна, Арсений и Лариса сидели у стола. При появлении Никодима Родионовича Ванда Егоровна замолкла на полуфразе. Лариса начала поправлять в ушах серьги. Арсений зажег для чего-то спичку, коробок которых вертел в пальцах.
— Пресс-конференция, — сказал Никодим Родионович. — Ну-ну, продолжайте, — и усталой походкой прошел к себе в кабинет.
4Катя сидит в кресле в кабинете отца.
В квартире тихо и пустынно. Арсений ушел к «своей чернильнице», мама с Вандой Егоровной поехали за город, в деревню к какой-то тетке-знахарке, а Лариса с Витошей отправились закупать составные части для мазей и кремов.
Устя тоже вышла к соседке — одолжить гречневой крупы, да так и застряла там за разговорами.
Катя устроилась поудобнее, подтянула колени к подбородку, ладони подложила под щеку, съежилась и замерла.
На письменном столе Катя давно уже запомнила каждую вещь. Для Кати эти вещи были понятными и близкими, живыми. С ними было веселее — все не одна.
Вон толстый красный карандаш с высунутым красным языком. Карандаш — лентяй: сам никогда не пишет, а только подчеркивает в книгах или ставит студентам на чертежах отметки.
Ручка с острым пером. Она худая и нервная: много пишет, зачеркивает, исправляет.
Перекидной календарь — тот еще ленивее красного карандаша. За день перекинет с плеча на плечо листок — и вся тебе работа.
Чернильницы стоят в медных касках, словно брандмайоры на картинках немецкого лото.
Костяной нож. На нем рисунки гор и зубчатых башен. Он, наверное, знает много волшебных историй про звездочетов в высоких колпаках и неустрашимых витязей, про сундуки, полные голубых хрусталей, и про царевну-лягушку.
Есть еще пузырек с клеем. Он всегда молчит, потому что рот заклеен.
Чубатые кисточки и деревянные линейки. Линейки длинные и скучные. Поглядишь на них — зевать хочется.
А как было бы хорошо, если бы возле Кати сидела сейчас мама! Не такая, как всегда, а другая — какой запомнила ее Катя у своей постели, когда недавно тяжело переболела ангиной.