И Владимир, выпучив на угол глаза, стал быстро креститься.
— Да постой ты, — раздражённо отмахнулся от него Евгений Петрович. — Как же это? Не может быть… Батурин, фаворит дяди, всем обеспеченный и облагодетельствованный… Батурин, двадцать пять лет беспорочно прослуживший в полку…
В маленькой проходной буфетной, соединявшей столовую с залом, раздались неторопливые и спокойные шаги.
Евгений Петрович кинулся к двери.
Батурин, невозмутимый, как всегда, и серьёзный, вошёл в столовую.
— А вчера ты где ночевал? — чувствуя, что бешенство душит его, закричал Самсонов.
Лёгкая усмешка пробежала по лицу Батурина. И эта-то усмешка вместе с презрительным спокойствием больше всего бесила Евгения Петровича.
— Я ужо вам докладывал, — спокойно проговорил Батурин. — Знакомого провожал. И ту, то есть позапрошлую, ночь ночевал там же.
— Лжёшь. В ту ночь ты был и воровал у нас на даче.
— Это неправда-с, — невозмутимо и не отводя взгляда, сказал Батурин. — Кто это вам сказал?
— А вот…
У Евгения Петровича не хватало слов. Спокойствие Батурина доводило его бешенство до последних пределов.
— Запираться нечего. Все украденные вещи найдены у твоей любовницы.
У Батурина только усмешка ещё шире раздвинула губы.
— Покажите мне их, коли найдены, где же они?
В этот самый момент под окном затарахтели извозчичьи дрожки. Владимир рванулся к окну.
— Приехали, Евгений Петрович, квартальный с людьми нашими. И всё покраденное при них.
Батурин даже не пошевельнулся.
— Ну что, и теперь запираться будешь? — грозно обратился к нему Евгений Петрович.
— Нет, — отвечал тот, не отводя своего насмешливого и пристального взгляда. — Теперь уж запираться нечего. Украл так украл
— Да что ты каменный, что ли? — бросился к нему Самсонов — Совесть, совесть куда ты дел, мерзавец? Своего же благодетеля обокрасть решился? Командира, с которым служил? Да знаешь ли ты, что теперь пойдёшь на каторгу? И службу и крест, и доброе имя не пожалел?!
— Что тут долго разговаривать, — усмехнулся развязно Батурин. — Коли попался, так уж, значит, так тому и быть. Отправляйте куда следует.
Тут и Евгений Петрович не мог уже больше сдержать себя.
— Долой с него всё господское платье! — затопал он ногами, и шпоры, как бубенчики, залились несмолкающим весёлым звоном. — Надеть на него какой-нибудь армяк да отвести в часть. Слышите?
Дворовые, до сих пор стоявшие молча, как будто только того и ждали.
— Вот, Михаил Иванович, каких камердинеров себе заслужили, — издевались они, срывая с него сюртук и жилет.
Батурин с презрительной и недоброй усмешкой оглянулся кругом, пошевелил губами, как будто собирался что-то сказать, но так ничего и не сказал. Покорно позволил снять с себя платье, покорно дал связать руки и так же, как и всегда, только, может, высокомернее и презрительнее, поклонившись, со связанными руками, на верёвочке, позволил увести себя из комнаты.
Вся эта история расстроила и утомила Евгения Петровича.
Проснулся он поздно, когда за занавесями уже мерцали светлые майские сумерки. Дневной сон не освежил, только, как после долгой дороги, тяжестью налил тело.
По бодрым шагам, сопровождавшимся звоном шпор, и резкому, слегка хрипловатому (сорван командой) голосу, доносившемуся из дальних комнат, Самсонов догадался, что приехал дядя. Застёгивая сюртук, он пошёл ему навстречу.
— Ах, mon cher! [3] — закричал ещё издали, увидев его, Николай Александрович. — Ты проснулся? А то я не хотел тебя тревожить, потише стараюсь. Ну как находишь? По-моему, неплохо. А?
Он широким жестом прошёлся рукой по ещё не просохшим шпалерам законченной только сегодня гостиной.
— А как вам нравится история с вашим протеже? Вы слышали? — целуя подставленную щёку, спросил племянник.
— Да, да. Чёрт знает какая пакость. И это, представь себе, чуть ли не самый образцовый мой унтер. Каков реприманд [4] для твоего дядюшки! Теперь ведь государю всякую грязь докладывают. Вот недавно, можешь себе представить, какая произошла история. Князя Владимира Александровича Долгорукого [5] знаешь? Ну, флигель-адъютант, полковник. Прямо подумать невозможно… Ну, да я тебе расскажу, а сейчас должен прямо сказать: я тобою недоволен. К чему ты поспешил вмешать в это дело полицию?
— А как же можно было поступить иначе?
— Как? Очень просто. Домашним способом на конюшню отправить, а потом — иди, милый, на все четыре стороны. Поверь, что никакого бы шума не было. А теперь, представь, каково будет моё положение, если это дойдёт до государя?
И Николай Александрович брезгливо поморщился.
Племянник, совсем не сочувствуя, покачал головой.
За столом, прихлёбывая подогретое бургундское и чувствуя, как возвращается к нему его обычное — дома всегда благодушное — настроение, Николай Александрович вспомнил:
— Да, я хотел рассказать тебе про Долгорукого. Чёрт знает в какую отвратительную историю влопался бедный князь. И главное, ни сном ни духом не виноват.
Евгений Петрович довольно рассеянно прослушал историю. Потом с глубоким и тихим вздохом сказал:
— А я думаю, что всё-таки вы, дядя, не правы. Государю должно быть известно, да и каждый из нас — в доме ли у себя, в своём ли ведомстве — должен знать решительно всё. В этом корень благодетельной и мудрой власти. Батурин — это, конечно, мелочь. Я не по поводу этого, а смотреть так в принципе не должно.
— Парламент?! Нижняя палата?! Или нет, отдельный корпус жандармов, так, что ли? — расхохотался Исленьев. — Ах вы, молодые, молодые…
И остановился.
Закончил через минуту с грустной усмешкой:
— Вот смотрю я на вас, нынешнюю молодёжь, и грустно становится. И либералы-то вы какие-то непонятные. Если уж либеральничаете, то прямо по казённому образцу. За такой либерализм каждому бы следовало чин действительного статского и место в Сенате. Нет, из вашего поколения декабристам не выйти! — закончил он со вздохом.
IV
История, в которую, по словам Исленьева, так глупо попал ни сном ни духом не виноватый Долгорукий, имела место в Петербурге, возле Московской заставы, вечером первого июля, а третьего, то есть ровно через день, князь был дежурным флигель-адъютантом в Петергофе, где имел тогда своё летнее пребывание двор.
Говорили, что государь уже несколько дней был в дурном настроении. Предстояли манёвры в Красном Селе, но никаких распоряжений к выезду туда Главной квартиры ещё не последовало. Уже одно это могло служить недобрым признаком.
В таких случаях дежурный флигель-адъютант, попавшись не вовремя на глаза императору, легко мог сделаться причиной самого неумеренного гнева.
Князь Долгорукий занял позицию на приличном расстоянии от дворца, возле каменной балюстрады над Самсоном [6]. Отсюда можно было в один момент перебежать площадку, если это потребуется, и так же легко и незаметно скрыться внизу, если Николай быстро, прямым шагом, не глядя по сторонам, зашагает от подъезда.
В заливе на императорской яхте пробили склянки, и репетир у князя в кармане тихонько, словно порывался и не мог позвонить, прошипел шесть раз.
На главном выходе с тяжёлым дребезжаньем распахнулись двери. Звук коротко отозвался и пропал в утренней тишине. От скрипа шагов на камне князь вздрогнул.
Николай поспешно сошёл со ступеней, не сделав и двух шагов по площадке, остановился, полной грудью вдыхая свежий воздух. На нём был старый, без эполет, поношенный сюртук Семёновского полка и такая же фуражка, с поднятой сзади тульёй. От тени, которую бросал козырёк, лицо казалось не живым, с переливающейся под кожей кровью, а гладко прописанным красками — так равномерны были переходы оттенков и неподвижны черты. И только глаза, большие и тёмные, от одного взгляда которых у редкого не сжималось трепетно сердце, горели пронзительным огнём.
Император прямой, как всегда, но неторопливой на этот раз походкой зашагал к балюстраде.
— А, Долгорукий! Здравствуй! Молодец! Утро настолько прелестно, что было бы грешно его проспать.
И Николай быстро стал спускаться по лестнице вниз. Вдруг он пристальным и острым взором взметнул к лицу Долгорукого.
— A propos! [7] Я и забыл, — проговорил Николай с усмешкой, не предвещавшей ничего хорошего. — Хорош ты, мальчик: оказывается, ты у меня людей давишь?
Застывшее в строгой почтительности лицо Долгорукого мгновенно преобразилось в изумлённое.
— Как это, ваше величество? Я не понимаю.
— Что ты прикидываешься невинным? — уже повышая голос, крикнул Николай. — Ведь ты был третьего дня в Петербурге?
— Был, ваше величество.
Брови у императора шевельнулись и сошлись, проложив на лбу складки. Мгновенный, от которого вздрогнул угол рта, живчик сбежал по щеке.