организация просто была на это ориентирована. Очень закрытое сообщество, прохладное к новым людям: тусовка. Иногда мне казалось, что самое важное для проекта – это не судьбы клиентов, а то, что требующая постоянного физического и нравственного напряжения работа объединяет, развивает и оздоравливает людей, которые ей занимаются. Общение с бездомными становилось такой коллективной терапией. Челленджем. Ну, или таинством, вообще община была религиозной.
Проект социальной поддержки, который осуществляется по секрету и по наитию и никем нормально не курируется, обычно аккумулирует участников, которым неплохо бы решить свои проблемесы перед тем, как решать чужие. Когда от тебя зависят жизни людей, ты чувствуешь себя важным. Не пробуксовать на быстром выводе, что они правда от тебя зависят, сложно. Социальный проект становится проектом самореализации. Вроде как способом сказать «я есть». И это дорога в ад.
Работа получалась тяжёлой и грустной. Нужно было найти общий язык с бездомными, разобраться в вагонах юридических тонкостей и медицинских рекомендаций, привыкнуть к коллегам и выбрать способ продуктивно работать внутри довольно бардачной организации. Там всё время что-то разлаживалось и расклеивалось. Потенциальная угроза закрытия доводила администрацию до ручки. Срастаясь с ней, вился повсюду вопрос о том, как всё сделать так, чтобы никому не навредить. Локальная история бездомного – тёмный материал, и сегодня ты скажешь что-то лишнее, а завтра кого-то не станет на свете. Разрешать эти муки каждый раз заново, выбирая, о чём тебе можно говорить, а о чём – нет, было нереально. Люди переставали говорить совсем. Это было одним из тех верных решений, которые ничего не решают.
Нам нельзя было называть адреса, по которым мы собирались, время раздач. Нельзя было упоминать общину, когда мы по каким-то спорным вопросам общались с журналистами. Летом было такое: перед Фифой казаки ходили по вокзалам и разгоняли бездомных. Бездомные называли их «зелёными человечками»: они носили болотную форму, похожую на военную, – без опознавательных знаков, без нашивок. Полиция их тоже стремалась, в общем, мы все стремались. Наши клиенты были сами не свои, даже те, кто выглядел неплохо, но жил без документов, маялись и очень просили пристроить их куда-нибудь, пока всё это не кончится. Мы в пене и в мыле пристраивали, это непросто, в Москве приютов мало, в основном тут сетки работных домов или какие-нибудь религиозные объединения, часто с сомнительной репутацией; а все места, где не в рабство и не в секту, очень не хотят работать с теми, у кого утеряны паспорта. Но история не про это, а про то, что я пришла к нашему старшему волонтёру – он там был вроде администратора – и спросила, как бы нам аккуратно привлечь к этой проблеме сми. Он ответил что-то в духе «бомж соврёт – недорого возьмёт» (ну ладно, это я не его цитирую, а «Московский комсомолец»), что проплаченные правительством отряды – это такой городской фольклор, а сотрудничество с оппозиционными сми и другими медиазонами нас убьёт. «Ксюша, – объяснил он мне, – общество относится к бездомным очень плохо, они ещё не понимают, что, чтобы человек не ходил ссаным и рваным, ему нужно где-то мыться и стирать вещи. Так что мы для них немного притон, и они очень хотят нас прикрыть, дай только повод. Нужно время. Сми не нужно».
Я как-то сомневалась, что схема рабочая: складывалось впечатление, что все ждут, пока это сакральное знание – ну, про ссаных и рваных – как-нибудь само собой из уст в уста распространится по городу. На деле получалось, что мы никак не работали с главной проблемой – с изоляцией. Мне, правда, возражали, что мы победители хотя бы потому, что сами-то против стигматизации и всем бомжам лучшие друзья. Я не очень понимала, какой в этом прок, если об этом никто не знает, а мы и не планируем об этом заговорить. Мы прятали проект от соседей и обрабатывали бездомных, чтобы они водили не абы кого, а только проверенных человечков, которые точно никого не побеспокоят и не сделают неожиданностей: наша партизанская политика укрепляла систему, которую мы, по идее, планировали победить.
Горожане в общем неплохие люди и не против, чтобы кто-то занимался беднотой. В основном драконило их только, когда консультационный центр размещался у них в доме. Не все готовы сказать это прямо, но общая идея такая: нельзя ли принимать этих людей где-то не у нас под боком. У нас же дети. А у вас, простите, туберкулёз. Много раз нас обвиняли в том, что мы кормим и одеваем московский криминал: воров, насильников и убийц. Кое-кто взбрыкивал и пытался доказать, что это совсем не так. Как по мне, так они только тормозили возможные успехи. Позитивный образ бездомного – спорный проект. Правда-то в том, что бездомные разные. К нам обращались воры, насильники и убийцы – и много кто ещё к нам обращался. Дело только в том, что мы занимались социальной адаптацией и снижением вреда. Это прагматические штуки. Нравственный суд лежал за пределами нашей компетенции.
Второй после готовых защищать личное пространство соседей страх был в том, что не всё было так уж чисто в плане организации деятельности. То, что рехаб у нас не работал и вред не снижался, – это ладно, тут всегда можно найти, чем себя оправдать. Но не было возможности не только организовать эффективную работу – не организовали даже соблюдение санитарных норм. Это волновало. Не в том смысле, что мы боялись кому-то навредить. Просто это было достаточным основанием, чтобы нас прикрыть: в том случае, если бы к нам вдруг проявили интерес.
Много МФЦ, в которых принимают бездомных, расположено в подвальных помещениях. Там нет окон, комнаты плохо вентилируются. Боялась ли я подхватить тубик? Ну разумеется, не хотелось бы. Но страшно не это, потому что я-то, схвати я туберкулёз, посижу месяцок на антибиотиках и буду здорова. А бездомный, который заболевает – а заболевает он в принципе легче, чем я, потому что живёт на пределе физических возможностей, – проморгает свои изменения в лёгких, поздно узнает о диагнозе и попадёт на долгое тяжёлое лечение, которое, может быть, уже никому не поможет. Работая в подвалах, мы рисковали прежде всего не собой, а подопечными. Я спрашивала об этом, и мне говорили, что я не понимаю, в чём суть работы. Что я сосредоточена не на том.
В чём была суть? Они называли это «служение бедным». С практической точки зрения это работа в городе, и юрист в МФЦ, и социальный работник. Есть ещё другая, духовная сторона, но мне было на