связывал-то он ее не раз, и бил... Да что ж поделаешь! Водка-то в нее въелась. Не могла она без нее. Не мучайтесь, говорит, со мною, я отравленная. Ну, пила, пила да и дошла до предела. Обдумала утопиться. 
В тот момент мы с твоим отцом баржу разгружали. Пришла это Катерина к нам, тебя за рученьку привела. Разговорчивая такая... Мы работаем, она смотрит. Долго ли, коротко ли. Снесли мы, должно, мешков по десять. Глянул я, а^она на краю баржи стоит и безумными глазами на воду уставилась. Толкнул я твоего отца в бок: видишь, мол? Он вскинулся. «Катя!» — кричит. А она, братец ты мой, как махнет с баржи! Отец твой в чем был за ней и кинулся. Ну, и что же? Ее вытащили, откачали, а он так в Волге и остался...— Дед вздохнул.— Вот опять в ресторан служить поступила. Горе...— Обмакнув картофелину в солонку, он кивнул на блюдо с водой.— Заговор я, парень, добыл от пьянства. Сказывают, силу имеет неимоверную. Не поможет — не знаю, что и делать.
 Ты от нее уйдешь? — спросил я и заплакал.
 Дурак! — отрезал дед.—Как это можно уйти! Что она мне, чужая? Рассудил!
 А молился, приговаривал... «Уведи, господи, путь укажи»!
 Так то молитва, чудачок,— уговаривал меня дед и внушал:—Угомонись, угомонись-ка. Мужики, слышь, не плачут.
 А я все равно плакал: мне было жалко и себя и маманьку. Отца я не помнил, а вот сейчас он вдруг встал передо мной: большой, добрый и ласковый. Казалось, что он протягивает ко мне руки и плачет, как я, от обиды, жалости и бессилия.
 Дед придвинулся ко мне, водил по моей спине рукою, растерянно бормотал:
 —Замолчи-ка. Чего оно плакать-то зря... Я вот дам ма-маньке водицы наговорной, она, того, и выправится.
 Наговорная вода не потребовалась. Мать пришла тихая и печальная. Молча положила перед дедом двадцатипяти
 вую ассигнацию и, раздевшись, полезла не на полати, как обычно, а на печь.
 —Озябла я, устала...— жалобно произнесла она.
 Дед забеспокоился, сказал, что за плавником нынче не пойдем, и послал меня к кладбищенскому дьячку Власию учиться грамоте по псалтырю
 Учиться мне не хотелось. Покрутившись возле хибарки, я убежал в Затонский поселок. Там у меня друзья: Петяшка Суровый, Терешка Хрящик и Шурка Косоглазая.
 Шуркина избенка под ветхой кровлей из щепы — первая на моем пути. Но ни Шурки, ни ее матери дома не оказалось.
 —На базар ушли,— сказала мне их квартирантка, бабка Костычиха.
 Я помчался к Петяшке Суровому.
 Петяшкина мать Марунька, широкоскулая рябая женщина, сидела на полу и вязала невод.
 —Чего прискакал? — недобро спросила она и, затягивая очередной узел, строго произнесла: — Нет Петьки! И дома не ночевал.— Оттолкнув от себя работу, она встала и гневно сверкнула глазами в мою сторону.— Увидишь, скажи ему, шельмецу: заявится домой — шкуру с него спущу.
 Я знал: если тетя Марунька начала браниться, то остановить ее трудно, а если Петяшка не ночевал дома, то искать его надо на Волге, на Инютинском песчаном закоске2.
 Я не ошибся. Петяшка и Терешка Хрящик действительно оказались там. Ночью на протоке они ловили рыбу. Наловили, испекли на углях, наелись и теперь, сытые, лежали на солнце и отдыхали.
 Рассказываю Петяшке, что мать собирается его выпороть. Он слушает, шмыгая носом, а потом безразлично произносит:
 .— Пускай порет, не привыкать стать...
 —А меня отец вчера ух и сек!..— зажмурив глаза и тряся головой, говорит Терешка.— Так сек, шкура трещала.
 А чем сек? — спрашивает Петяшка.
 Чем, чем... ремнем.
 1Псалтырь — церковная книга, в которой псалмы перемешаны с молитвами. Употребляется при богослужении.
 2Закосок — тупик, глухой заход в реке.
 Врешь. От ремня шкура не трещит,— строго и деловито замечает Петяшка.— Вот когда чересседельником — трещит. Он жесткий, как проволочный.
 А тебя, Ромка, чем лупцуют?—обращается ко мне Терешка и сморщив свой нос, усыпанный конопушками.
  Меня никогда не били,— ответил я.
 Тоже врешь,— недоверчиво сказал Петяшка и отвернулся.
 Терешка поверил, завистливо вздохнул.
 Вот жизня!.. А мне, что ни день, трепка. Отец —ладно: побьет кое-как и отступится, а мать — беда: начнет колотить, а остановиться не может.
 Хватит этого разговора,— решительно заявил Петяшка.— Пошли купаться.
 Мы искупались, погрелись на солнышке, еще раз искупались...
 Мне стало приятно и весело. Волга текла передо мной широкая, голубая и вся блестела на солнце. Далеко от за-коска вниз одна за другой плыли золотистые беляны  а навстречу им, дымя, шел буксирный пароходик. Черный, как жук, он карабкался по воде, волоча за собой длинную серую баржу.
 Вот бы на той барже в Казань уплыть...— тихо проговорил Петяшка.
 Зачем? — спросил я.
 А чего тут жить? Балаково так и будет Балаково. Село не село, город не город. А в Казани татары живут, тарантасы делают.— Петяшка нахмурился и после короткого раздумья сказал:—Научился бы я тарантасы делать...
 А меня отец к гуртовщику Мурашову хочет внаймы отдать, косячному делу2 обучаться.
 И опять ты врешь! — с досадой сказал Петяшка и, хлопнув рукой по песку, воскликнул: — Ну чего болтаешь? «Хочет внаймы»! Захотел бы, так давно отдал.
 А годов нет. Мне весной только десятый пошел.
 Год бы и накинуть можно. Мне вон девять, а я всем говорю— одиннадцать. То-то и есть...— Петяшка толкнул меня плечом.— Тебе какой год идет?
 Девятый.
 Прибавляй. Говори десятый.
 Зачем?
 Скорее вырастешь. — Петяшка пренебрежительно усмехнулся.— Вы чудные народы, живете без рассуждениев, с вами и разговаривать скучно.— Он отвернулся, пощури-ваясь посмотрел на Волгу и вдруг, словно подстегнутый, сел на песке. Глаза у него потемнели.— Большому что? — спро-
      сил он приглушенно. И ответил: — Большой куда захотел, туда и зашагал, чего вздумал, то и сделал. Вон пароход плывет. Кто его сделал? Большие. Маманька говорит: большие пожелают, так и белый свет перевернут...
 Никогда Петяшка так не разговаривал. Взволнованный его словами, я вдруг почувствовал не только желание скорее вырасти — мне захотелось сделать что-то хорошее для себя, для мамки и для всех сразу.
 Глядя в чистую даль волжского простора, я думал, что белый свет переворачивать все же не следует. «Перевернешь, а Волга и выльется. Где же тогда купаться? Плавник собирать где? Вот хорошо бы с Петяшкой в Казань уехать тарантасы делать... Смастерить бы такой тарантас, чтобы сам по земле бегал, как пароход по воде, и уехать