ты тут живешь-то? За меня обычно отвечала Арефа: 
А живет... Хорошо живет, благостно, сыт, в тепле... Мне хотелось возразить Арефе, крикнуть: «Нет, жить тут
 плохо! Домой хочу, к тебе!» Но дед охватывал мою голову руками, прижимал к себе, шептал над ухом:
 —И слава богу, и живи, Ромушка, живи на доброе здоровье. А я мытарюсь. И-их как мытарюсь...— И он тяжело вздыхал.
 Однажды я опередил Арефу и крикнул деду:
 Не хочу я тут жить! Возьми меня! Она всплеснула руками, ахнула:
 Батюшки! Да чего же тебе еще надо?!
 А дед опустился на лавку и, не глядя на меня, твердо ска4 зал:
 1 Постриг приняла — постриглась в монахини.
 —Не возьму. И думать не моги.
 С этого момента приход деда не вызывал во мне радости. Он будто отдалился от меня и стал чужим. Боясь потерять единственного близкого мне человека, я боролся с этим чувством. И днем и ночью перед сном я думал о дедушке, мысленно упрашивал его взять меня домой, в нашу хибарку, прижимался к нему, говорил, что я уже не маленький и один могу собирать плавник.
 Высказать все это деду мне помешала Арефа.
 Разгорюнившись как-то, она долго рассказывала мне про отца и мать. По ее словам выходило, что, если бы не дед Агафон, не был бы я сиротой, не пошел бы, как она выразилась, по рукам. И теперь, как только приходил дед, у меня под ухом слышался торопливый полушепот Арефы:
 —Дед-то твой, Романушка, клятый галах. Если бы не он, жил бы-да поживал и твой отец, царство ему небесное, и мать-то цветочком бы цвела. Ишь, удумал он жизнь перемудрить. Из родимого гнезда, из деревни-то, взял да и ушел в город. Иди один, раз у тебя такая охота, а он и маманьку твою с собой притащил. А жизнь-то человеку от бога дана. Знай сверчок свой шесток. Жила бы Катерина в селе, и греха бы не было. А он ее изгубил в городе-то, и теперь сам во греха*, как в тенетах. Отец-то твой хороший человек был, умный, до всего дотошный. А Катерина и его погубила. Вон на нем, на Агафоне, грехов-то сколько. Ну, да его грех на тебя не ляжет. Ты только меня слушайся, а уж я греху на тебя пасть не дам...
 Я перестал верить деду и охладел к нему. Я даже был доволен, что он стал таким маленьким и согнулся. Его слова, обращенные ко мне, не трогали моей души.
 Однажды он расплакался и, прислонившись ко мне, жалобно сказал:
 —Ромашенька, скучаю я по тебе!
 Я ничего не ответил и, отстраняясь от него, с ожесточением подумал: «Вот и скучай...»
 Но что бы ни творилось в моей душе, дедушка был самым близким для меня человеком. Когда он сказал, что хибарку нашу ему пришлось продать, и, закрывши лицо шапкой, горько заплакал, я почувствовал тревогу и жалость к нему. Я понял, что любил и люблю деда, что роднее его в целом свете у меня никого нет.
 —Где же ты живешь-то, дедушка?
 —У Маруньки, у Петяшкиной матери,— вытирая слезы, тихо промолвил он.— Беда у ней. Петяшка-то пропал.
 Как — пропал?
 Неделю целую дома нет. Кто знает...— развел дед руками.— Сказывают люди, будто видели его не то в Вольске, не то в Симбирске.
 «Нет, Петяшка не пропал — он в Казань уплыл, тарантасы делать»,— готов был сказать я, но дедушка вздохнул и уже спокойным тоном произнес:
 — Марунька-то искать его кинулась. Чай, найдет. Живу вот, караулю чужую хату. До осени мне дожить, а там...— И он медленно опустил на грудь голову.
   4
 Пришла осень. Груши во дворе несколько дней стояли в розовых, багряных и фиолетовых листьях, а потом с Волги подул порывистый, холодный ветер, и деревья оголились.
 Большой метлой сметаю я листья в угол двора. Мне холодно в Арефиной кацавейке и неудобно в просторных кожаных сапогах с широкими и короткими голенищами — ноги болтаются в них. А тут еще палец болит. Вчера колол чурки на самовар и загнал под ноготь занозу. «Будет нарывать»,— сказала Арефа. Мести мне тяжело и больно. $ бы бросил, да на крыльце стоит Силантий Наумович и то и дело покрикивает:
 —Как метешь, архаровец? Как метешь?! Кто тебе руки связал? Доведешь меня, я научу, как мести!
 Я уже знаю, как учит Силантий Наумович.
 Однажды он позвал меня к себе в горницу, усадил у стола и, прохаживаясь, спросил:
 «Ты знаешь, кто я? — И, не дождавшись ответа, заявил: — Старший камердинер князя Гагарина. Понял? У их сиятельства был в гостях король бельгийский. Кто ему сапоги чистил? Я. И у меня чтобы кругом чистота была. Арефа — старая дура, а ты что же, не видишь? — Он ткнул палкой в листья фикуса, серые от пыли.— Сейчас же вытри».
 Я сбегал за тряпкой и принялся за работу. Нижние листья я протер быстро, и они засияли... До верхних не мог дотянуться. Подпрыгнув, схватил крайний лист, потянул его и оторвал. В ту же минуту я получил такую затрещину по затылку, что в глазах искры запрыгали...
 Вспомнив эту затрещину, я собираю все силы и мету.
 Вот весь мусор собран в угол двора. Осторожно поворачиваюсь к крыльцу. Силантия Наумовича нет. Обрадованный, я бегу на кухню. Арефа сует мне горячий пирог:
 —Съешь, золотенький, да помои вынеси.
 Освещенная полыхающим пламенем печи, она сидит на табуретке, устало опираясь на сковородник. Арефа без платка, и ее седые волосы, расчесанные на рядок, кажутся желтыми. Пощуриваясь на огонь и шмыгая носом, она медленно сообщает:
 —Дед-то твой письмо прислал.
 Я перестал жевать пирог и с удивлением посмотрел на Арефу. Она кривит в улыбке рот и кивает куда-то.
 —Тот дед, Данила. Твоего отца отец, а Силанов брат. Я знал, что у меня есть еще дедушка, по отцовской линии,
 но интереса к нему у меня никогда не было. А вот сейчас и приятно и в то же время странно слышать, что дедушка прислал письмо и что звать его Данила. «Какой он? — думал я.— Как дед Агафон или иной?» Я уже научился оценивать людей и знал, что одни из них добрые, другие злые. Одинаковых людей нет. Дед Агафон — добрый, Силантий Наумович — злой, Арефа — хитрая, и угодить ей трудно, как и Силантию Наумовичу. Что за человек дедушка Данила?
 —Силан-то письму обрадовался. Почтальону пятак дал, рюмочку налил,— тараторила Арефа.
 Слушать