— Мистер Кребтри, как вам известно, я поступаю завтра в военное училище; не намереваетесь ли и вы предпринять нечто подобное, на страх врагам Великобритании и союзных с нею держав; ведь ваши хлебные операции уже давно, должно быть, завяли?
— Я в скором времени отправляюсь в Англию, чтобы, после необходимой подготовки, войти в состав армии, — сухо и весь подобравшись, ответил Кребтри на неловкий вопрос Мити.
Общество, собравшееся у Саянова, несмотря на разницу в летах и на многое другое, представляло собой довольно тесный кружок и непринужденность царила во все время скромного, но умело составленного ужина, а так как это был ужин прощальный, то Саянов блеснул подлинной редкостью — бутылкой «Cognac Mousseux» 1811 года.
— Мои друзья, эта бутылка наполнена более ста лет тому назад, за это ручается верный человек, monsieur Issar-tel, имя которого известно многим знатокам вин. Более ста лет! Тогда, как и теперь, мир людей был вовлечен в великую борьбу, тогда произошли великие потрясения; пожелаем же себе ныне скорого и радостного конца переживаемых тягот, а нашему общему другу, Мите, сверх того достойного и счастливого участия в рядах подвизающихся на поле брани, если это выпадет ему на долю.
Все чокнулись с Митей, а он поспешил заявить, что и мистер Кребтри находится в сходном с ним положении. Последовали сердечные пожелания и в сторону последнего.
Саянов задумался и, обращаясь к Наталии Андреевне, заметил:
— Нас будет все меньше и меньше, Ната; снимается мистер Кребтри, за ним последует Митя, Соня уже в общине[12] и укатит тоже.
— Присоедините и меня с Верой, Владимир Игнатьевич, мы вскоре уезжаем, — заявил Блаватский.
— Что такое?! — удивленно воскликнул Саянов, — разве дела так плохи, разве корабль уже тонет…
Саянов осекся.
— Пощадили, Владимир Игнатьевич, не дотянули до сравнения с бегущими крысами; оно было бы не по заслугам — корабль не тонет, но пустился в опасное плавание и балласт в виде старика Блаватского и полуребенка-девуш-ки ему не нужен.
— Когда же, куда и на как долго, Петр Эрастович? — посыпались вопросы.
— Одно могу сказать, что скоро и в Стокгольм; определить дальнейшее я не решаюсь.
В Стокгольм! Тяжелым и значительным эхом прозвучало это заявление, но лишь двое из присутствовавших, Саянов и Рокотова, могли оценить по достоинству решение, принятое Блаватским.
— Значит, так, — сумрачно уронил Саянов, — только мы с тобой, Ната, будем здесь щупать пульс жизни, ну, а Мила позаботится обдавать нас жаром своих пораженческих идей и уж не заиграет ли она, с ей подобными, первую скрипку в разноголосом концерте российском?
— Восстанет новый мир на развалинах старого! — поспешила задорно продекламировать Рокотова.
Уже хорошо знакомая фраза прозвучала и осталась без ответа.
— Да, — поднял тему Блаватский, — война всегда рождает либо откат, либо продвижение вперед, в обоих случаях за счет существующего порядка; у нас головная колонна народа, интеллигенция, готова отвернуться от прошлого, но относительно того, каким должно быть будущее, в ней существует слишком много мнений — верный признак, что не она окажется хозяином положения.
— По-вашему, Петр Эрастович, не миновать больших сотрясений; что ж, я уже слыхивал подобные пророчества. Так не лучше ли сделать все возможное, чтобы удержаться, по крайней мере, на спасительной срединной линии, ведь подсчет…
— Подсчет, — прервал Саянова Блаватский, — подсчет… все дело в подсчете. О, если бы человечество умело подсчитывать этого рода вещи! Лицо земли было бы иным! Но это уменье люди лишь начинают постигать и потому мы разно мыслим, и потому нам суждено быть участниками периодических катастроф, по этой же причине от социологии за версту несет пеленками.
Внимательно прислушивавшийся к одному из тех споров-разговоров, которыми полно было тогдашнее время, Креб-три, обычно молчаливый, почувствовал вдруг желание высказаться. Краска легкого смущения обозначилась на его лице, но он быстро справился с собой.
— Я хочу смотреть на дело значительно проще: сейчас у вас в России и у нас в Англии одна забота: надо защитить себя от врагов, сначала защитить; всяким теориям, всяким экспериментам социального свойства может быть уделено место лишь потом.
Приунывшие было Соня и Митя, почувствовавшие, что ставилось под знак вопроса самое важное для них, то, что они чистосердечно сочли за единственно необходимое, оживились, найдя единомышленника в Кребтри и горячо пожимали ему руки.
— Здоровая мысль, мистер Кребтри, и вы представитель ныне здоровой нации, но кто болен, тот болеет, — медленно протянул Блаватский.
Все приумолкли, а Рокотова погрузилась в глубокую задумчивость.
Было уже довольно поздно и Блаватский, поглядев на часы, как бы подал сигнал к разъезду.
Начали собираться, но никто не торопился. В воздухе повисла дымка печали, как результат разговоров, как следствие уже зарождавшегося сознания о наступающем закате многого из того, что было мило и привычно, а будущее представлялось столь тревожным.
Дальние Блаватский и Кребтри вышли первыми и уехали на извозчике; по пути они уговорились о совместном путешествии до Стокгольма.
Рокотова осталась ночевать, а Митя провожал Соню до ее квартиры, на близлежащую Пушкинскую улицу.
— Соня, ведь мы иначе не можем и ну их в болото со всей философией?!
— Не можем, Митя.
Так было резюмировано отношение ко всем сомнениям, а на ступенях подъезда неожиданно и своевольно вспорхнул поцелуй; в этот поздний час не видно было прохожих, швейцар долго копался, не давал света и не отворял дверей, а потому они крепче прильнули друг к другу, в их повторенных поцелуях вспыхнул и разлился сладким трепетом в крови огонь и они совсем не стеснялись стоявшего в своем крошечном садике Пушкина в старомодном сюртуке и без шляпы. Поэт — покровитель юности — вспоминал в это время одно из своих анакреонтических стихотворений и сурово взглянул на дежурного дворника, показавшегося из-за угла Лиговского переулка.
III МИМО
В недрах белой расы дозрело событие, чреватое последствиями. Взорвался тщательно охраняемый исполинский бак, не в меру полный. Витиевато изукрашенный чеканными, веками продуманными, звучными надписями, гордыми эмблемами, он в архивной книге земли отмечен был, однако, кратко и вразумительно: «потаенное Зло цивилизованных народов».
Этот бак взорвался, Зло разгулялось и стало стихийным, возникли действующие вулканы Зла; среди них занял свое особенное место, выделился двуглавым кратером — российский.
Те, первые, погасли, а он все еще действовал — враг Милосердия, союзник Жестокости. Было время, его хотели умилостивить, трусливо и не без подхалимства называя «великим и бескровным». Но большой тугодум, пес, бульдог «Ами», стоя однажды, для безопасности, на куче весенней грязи на углу Невского и наблюдая, что там происходит, взвесив еще некоторые обстоятельства, не сохранил уже никаких иллюзий и, сделав неудачную попытку поджать обрубок своего хвоста, уныло побрел домой и больше не интересовался Невским.
Сумрак сгустился над частью планеты и в воцарившейся полутьме гибли правые и виноватые.
«Дымись, гора! Устрашай коснеющих на тучных пастбищах и упрямых, посылающих свои взоры в прошлое, но не мешай нашей стройке, ведь мы должны оправдать свои ожидания; наше время пришло, для нас цветы и тук земли!» — восклицали одни.
«Проклятие тебе, разрушитель! Горе нам, не уберегшим, растратившим и не собравшим!» — восклицали другие.
В большом доме состоялись перемены: была переставлена мебель, часть жильцов выселена, другая уничтожена, а оставшиеся разместились по комнатам в ином, чем прежде, порядке и установили иные между собой отношения. Это дало им повод возвестить, что великое событие совершилось, событие, которое «потрясло мир»![13]
Кто они, славословящие свои деяния? — Люди на присущей им ступени развития и как будто забывающие, что путь человечества долог, что ему не видно конца.
Далеки, как и прежде, границы страны, населенной людьми, вкушающими безмятежное и мирное житие, страны, свободной от всего, что составляет печаль человечества, а кровью и железом еще нигде и никогда не было засажено человеческое счастье.
Должен ли я еще взять меру и весы? Нет; мимо, мимо.
О, прошлое, ты свершилось! Над тобой надгробная плита; бесполезно писать на ней перечень заслуг и порицаний.
Я не должен. Сегодня неуклонно переходит во вчера, а день завтрашний постоянно нас настигает; уделим же ему особое внимание — над ним тяготеет и наша власть!
Далекий-далекий, то замирающий, то более явственный перезвон колоколов всего минувшего, порою гармоничный, порою напоминающий о извечных диссонансах, мерно звучит нотами среднего регистра, а внимательное ухо улавливает в нем ритмическую мелодию колыбельной человеческого рода: «Все это было и все это будет; бремя, несомое человечеством, не умалится до урочного часа; Круг Жизни, Мировая Мельница вращается неустанно; плевелы человечества и плевелы от созидаемого человечеством найдут свой печальный удел, те плевелы, что отпадают направо и те, что отлетают налево; благороден, благороден труд сеющих чистую пшеницу»…