– Это всё сказки, сынок. Люди не могут жить столько лет. Наверное, всё это делали разные творители, а приписывают одному, самому знаменитому…
Лепрехт отчаянно замотал головой, так что светлые длинные пряди разлетелись вихрем.
– Нет, нет, он особенный! Разве другому была бы отдана Чаша Жизни?!
В волнении он заходил взад-вперёд по залу, от одной, увешанной оружием, стены, до другой, с бычьими и оленьими головами на распятых шкурах. Сидя в красно-золотом, цветов Финстервальда, кресле с высокой острой спинкой, седая величавая графиня любовно следила за сыном.
– Но самое главное, матушка, – то, что он дал возможность достойнейшему завоевать Чашу! Все рыцари Готии получили от него весть – и приглашение на турнир.
– Да, я помню, – с лёгкой усмешкой кивнула мать. – Так странно: среди бела дня, ниоткуда, в твоей спальне появляется этот свиток с печатью. А на печати – Чаша…
– Конечно, – сказал Лепрехт, резко останавливаясь. – И это значит, что я должен ехать. Немедленно! А я… – Не в силах скрыть отчаяние, он топнул ногой и потряс сжатыми кулаками. – Наверное, я буду последним, кто приедет на турнир в Эбердорфе! Если он вообще к тому времени не окончится – чьей-нибудь победой…
Тут душевная боль молодого графа стала нестерпимой, – и, протянув руку к матери, тряся указательным пальцем, Лепрехт закричал:
– А ты, ты знаешь, почему я столько ждал? Откладывал? Из-за кого?!
– Из-за меня, – сказала графиня, гордо поднимая голову с высокой причёской, взятой под жемчужную сеть.
– Из-за тебя, – да, мама! – Лепрехт отвернулся к гобелену, изображавшему псовую охоту его покойного отца, графа Танкреда. – Из-за тебя, – чтобы ты не подумала, что тебя разлюбили и хотят бросить, – я не женился на Эвелин. Из-за тебя…
– Я не просила тебя об этом, – гневно прервала хозяйка замка. Её чуть раскосые синие глаза расширились, задрожали губы. – Ты мог жениться, когда хотел. Ты мог уехать в любой день на свой турнир. Разве я держу тебя на привязи?
– Держишь! – теряя самообладание, вскричал Лепрехт. – Ещё как держишь! Ты с детства приучила меня к этому: твоё слово – закон! Оно выше, чем воля богов…
– Но разве я сказала хоть слово о том, чтобы ты не ехал на турнир?
– Ты не сказала, чтобы я ехал…
Графиня улыбнулась. Её руки, всё ещё прекрасные, как в ту пору, когда все скульпторы графства жаждали наделить ими статуи богинь, – руки привычно перебирали чётки из голубоватой кости риноцера.
– Пожалуй, и вправду пора освободить тебя, мой мальчик.
– Что?!
– Освободить из-под моей опеки, граф Лепрехт. Той, которая столь тяготит тебя… и столь тебе необходима. Не спорь. Иногда ты бунтуешь против моей власти, но я вижу, что в целом ты доволен. А как же! Приятно чувствовать себя маленьким мальчиком, окружённым защитой и заботой… Неволя – внутри тебя, а не в моих делах или словах! – Неторопливо поднявшись, графиня сбросила с плеч накидку из волчьего меха. Уронила чётки. Её глухое тёмно-синее платье зашуршало. – Но тебе уже двадцать два, сын. Твой отец к этой поре успел вернуться из похода в Анзулу, – без левой руки, зато с мешком золота… О нет, я не хочу, чтобы ты был таким же. Я рада, что ты трезвее и осторожнее. И – мягче, чем был он… Но пора дать тебе волю. – Подойдя, графиня взяла за плечи сына, твёрдо глянула в его заметавшиеся глаза. – Ошибайся, получай удары и раны, – живи, как взрослый, граф Лепрехт. Иначе ты скоро возненавидишь меня. – Голос её дрогнул. – И захочешь моей смерти. Будешь искать, как её приблизить… Сказано – не возражай! Я знаю людей и знаю, что говорю. И я говорю тебе: поезжай в Роделанд, ко двору славного короля Теофила; он был другом твоего отца. Прими участие в турнире. Теперь я хочу этого. – Усмешка тронула надменные губы графини; её узкое чеканно-строгое лицо стало простым, материнским. – А потом – женись, если хочешь. На ком угодно. Знаю, ты не сделаешь плохой выбор. Потому что – сможешь полюбить только женщину, похожую на меня!
Она легонько оттолкнула сына.
– Иди же! Слугам велено не чинить тебе препятствий и выдать на дорогу всё, что ты попросишь. Собирайся, путь не близкий. Выедешь перед рассветом, дни жаркие.
Лепрехт стоял, пристыжено глядя себе под ноги. Отец его, граф Танкред, пал, защищая замок от врагов, когда единственному сыну не сравнялось и шестнадцати. Братья и сёстры умерли во младенчестве или в раннем детстве. Мужество графини, вынесшей всё это и сохранившей в целости родовые владения, не поддавалось осмыслению. Сын обожал мать, но она была права: дальнейшая несвобода Лепрехта могла обернуться чем-то ужасным для них обоих…
Граф приблизился к матери – и, по древнему обычаю, склонив колено, поцеловал у неё сначала подол платья, а затем сухую прохладную руку.
III
Барон Детлеф Гондельский умирал.
Лёжа под пологом, среди звериных мехов и смятого восточного бархата, старый рыцарь за два дня попрощался со всеми жителями замка. Обычно суровый и замкнутый, скорый на расправу, вызывавший у своих людей скорее страх пополам с ненавистью, чем иные чувства, – перед смертью барон очень переменился. Каждому, кто приходил попрощаться, будь то последний конюх или скотница, он говорил, хотя и с трудом, доброе слово; каждому, в присутствии писца-нотария, дарил деньги или что-нибудь из имущества. Детлеф уже исповедался перед священником и принял святое причастие, – но после всего пожелал ещё раз увидеть сына.
Явившись в покои барона, тридцатилетний Беренгар не застал там никого, кроме отца. Непомерно раздутый своей внезапной, стремительной и странной болезнью, с лицом цвета очищенной свёклы, – короткая борода растопырена, – тот лежал, натянув до подбородка медвежью шкуру. Горели факелы, вставленные в кольца на стенах; в комнате было тепло, даже душно от жарко натопленного камина, – но Детлефа, видимо, мучил внутренний холод. Он кутался, при этом обливаясь потом.
Поклонившись, Беренгар сел на табурет рядом с постелью. Взяв тряпицу, лежавшую в миске с водой, отжал её – и бережно утёр отцу лоб и щёки. Тот, задышав чуть легче, хрипло вытолкнул из себя:
– Тебе одному могу сказать, сын, – это не болезнь, а кара богов… Ни один лекарь не смог распознать, чем я болен. Но конец мой, чую, наступит сегодня, ещё до захода солнца… – Вдруг Детлеф, запрокинув голову, выгнулся дугой на ложе; стон его, сквозь оскаленные зубы, был тих, но сказал о страшной боли. Ласково нажав ладонями на плечи, Беренгар принудил отца снова лечь, вернул на место сползшую шкуру. – Да, да, до захода… Я отправляюсь в ад, сыночек, – в самые глубины ада, в кипящую смолу, а может, и куда похуже!..
– Никто не может знать свой посмертной судьбы, отец, – тихо, успокаивающе проговорил Беренгар. Ладонь его поглаживала выпростанную из-под шкуры, большую, бессильную отцовскую руку. – Только богам решать, кто чего достоин.
– Не жалеешь меня… Говоришь точно, как наши пристеры! – задыхаясь, проревел Детлеф. – Кто чего достоин… Xочешь посмотреть? Вот она, печать богов!
Барон разом откинул с себя меха и ткани… Мокрый от пота, он был наг до пояса; разбухшее, словно налитое красным вино тело обрело вид бурдюка. Но не это ударило по глазам, отшвырнуло назад Беренгара. На вздутой, словно ошпаренной груди больного ясно читались три белых, сложной формы пятна. Сомнений быть не могло: одно из них являло силуэт мужчины с ножом или кинжалом в протянутой вперёд руке, другое напоминало лежащую женщину, в третьем пятне также угадывался мужчина. Он согнулся, ухватившись за живот…
– Ну, что, нагляделся? – несколько мгновений спустя прохрипел Детлеф. Запах от его тела шёл тяжёлый, подобный запаху гниющего сыра. – Будь я проклят, – это и есть моя хворь! И я знаю, откуда она взялась. Твоя мать, малец, и брат мой, барон Карл, не умерли от чёрной болезни. Эту сказку придумал я – и под страхом смерти велел своим людям повторять её… Нет… – Сделав страшное усилие, барон вновь набросил на себя согревающий ворох. Полежал молча, закрыв глаза и переводя дыхание. Молча, терпеливо ждал рядом сын. – Прости, но – правда есть правда… Тебе было тогда четыре года. Твоя мать была мне неверна. Я давно подозревал… следил… однажды слуга выследил её с Карлом – и доложил мне. Первым делом я убил слугу, а потом – пошёл туда… Прости. Мы схоронили их с честью. Ты ведь бываешь у гроба матери?
– Да, в день её рождения и в день смерти, – по-прежнему ровно, почти шёпотом сказал Беренгар. Он более не смотрел на отца, глаза были опущены. Лишь левая щека дёрнулась тиком, когда Детлеф сделал паузу после слов «выследил её с Карлом». Короткую паузу, в которой были – бешеный рёв обманутого мужа, блеск ударяющего кинжала, крики, кровь… Крики и кровь его матери.
Беренгар её толком и не помнил, был слишком мал. Но так уж сложилось за много, много лет: портрет баронессы, висевший в одном из покоев замка, и её же лежачая статуя на гробнице в склепе (чёрный мрамор, тонкие опущенные веки, узкие руки, скрещённые на груди) – два изображения прекрасной молодой, неулыбчивой женщины слились для Беренгара в образ, к которому он питал чувство, подобное сладкой щемящей боли. Мать стала для него святой, мученицей, взирающей на сына из загробной страны блаженных. Порою он разговаривал с ней, втихомолку плакал, жаловался на отца, пугавшего мальчика своей грубостью и бешеным нравом. Когда барон, со своей воинственно растопыренной бородой цвета меди, отдавая рыкающие распоряжения, на кривых коротких ногах тяжело шествовал по замку, – Беренгар старался забиться в самый дальний угол…