– Вот, вот я щас кнутовищем-то, засади вас! – пообещал им Перхуша.
Запряженная первой десятка упитанных коренных саврасок звучно молотила копытами в мерзлый, ребристый протяг, каурки в третьей грядке понуро отдавали хозяину свои гривастые головы, чтобы он пропихнул их в хомуты, гнедые держались с достоинством высшей лошадиной расы и стригли ушами, сивки равнодушно пожевывали, караковые вздыхали и кивали головами, серые в яблоках нетерпеливо переминались, а бойкий рыже-чалый непрерывно ржал, скаля молодые зубы.
– Ну вот. – Перхуша вставил в капор деревянный шкворень, запирая всех лошадей на своих местах, взял дегтярку, смазал оба подшипника протяга, надел рукавицы, взял кнутик и пошел звать доктора.
Тот докуривал вторую папиросу, стоя на крыльце.
– Можно ехать, барин, – доложил ему Перхуша.
– Слава богу… – недовольно швырнул окурок доктор. – Поехали, поехали…
Перхуша взял один из его саквояжей, они прошли сквозь сени на двор, к самокату, Перхуша отпахнул медвежью полость, доктор сел, и пока Перхуша приторачивал сзади его саквояжи на козлы, уставился на лошадей. Он редко видел и уж совсем редко ездил на малых лошадях и с усталым от ожидания интересом разглядывал их, пятью грядками стоящих в капоре и перебирающих копытцами по ребристой полосе протяга.
«Маленькие существа, а помогают нам в тяжелых, непреодолимых обстоятельствах… – подумал он. – И как бы я поехал без этих крошек? Странно… только на них и надежда. И никто больше не довезет меня до этого Долгого…»
Он вспомнил двух обычных лошадей, на которых, совсем измученных метелью, он три с половиной часа назад приехал в проклятое Долбешино и которые сейчас стояли на станционной конюшне и, наверно, что-то жевали.
«Чем больше животное, тем оно уязвимей на наших просторах. А уж человек уязвим донельзя…»
Доктор протянул вперед руку в перчатке, растопырил пальцы и коснулся крупов двух караковых в последней грядке. Лошадки равнодушно покосились на него.
Подошел Перхуша, сел рядом с доктором, застегнул полость, взялся за правило, взмахнул кнутиком:
– Ну, с Богом… Н-но!
Он причмокнул. Лошадки напряглись, заперебирали ногами, протяг со скрипом ожил и сдвинулся под ними.
– Н-но! Н-но! – крутил над ними кнутиком Перхуша.
Их маленькие крупы играли напрягшимися мышцами, хомутики поскрипывали, копыта скребли по протягу, и вот он пошел, пошел, пошел. Самокат тронулся, снег взвизгнул под полозьями.
Перхуша сунул кнут в чехол и заворочал правилом. Самокат стал выезжать со двора. Ворот тут не было, от них остались лишь два покосившихся столба. Самокат проехал между ними, Перхуша выправил его на большак и, причмокивая, подмигнул доктору:
– Покатили!
Тот удовлетворенно поднял цигейковый воротник пихора, засунул руки под полость. Большак быстро проехали, Перхуша свернул на развилку: левая дорога шла на далекий Запрудный, а правая – в Долгое. Самокат покатил по правой дороге. Ее занесло, но не совсем. То тут, то там виднелись редкие вешки и голые, раскачиваемые ветром кусты. Снег сыпал все тот же – мелкий, как крупа. Он падал на спины лошадей.
– Что ж это они у тебя не под навесом идут? – спросил доктор.
– Пусть подышат, успеем еще накрыться, – ответил Перхуша.
Доктор заметил, что возница почти все время улыбается.
«Добросердечный малый…» – подумал он и заговорил с ним:
– А что, выгодно тебе малых держать?
– Да как сказать, барин, – шире заулыбался Перхуша, обнажая неровные зубы. – Покамест на хлеб да на квас хватает.
– Хлеб возишь?
– Стало быть, так.
– Один живешь?
– Один.
– Что так?
– Ускоп пристиг.
«Импотенция…» – понял доктор.
– А был женат раньше?
– Был, – улыбался Перхуша. – Два года прожили. А опосля, как пристигло меня, понял, что с бабьим телом не совладаю. Кто ж со мной жить будет?
– Ушла? – поправил пенсне доктор.
– Ушла. И слава Богу.
Проехали версту молча. Лошади бежали по протягу не слишком быстро, но и не медленно, чувствовалось, что они ухожены и их хорошо кормят.
– А не скучно одному тут на хуторе? – спросил доктор.
– Скучать некогда. Летом сенцо подвожу.
– А зимой?
– А зимою… вас! – засмеялся Перхуша.
Платон Ильич тоже усмехнулся. С Перхушей стало ему как-то хорошо и спокойно, раздражение покидало доктора, и он прекратил торопить себя и других. Ему стало ясно, что Перхуша довезет его, что бы ни случилось, и он успеет к людям и спасет их от страшной болезни. В лице возницы, как показалось доктору, было что-то птичье, насмешливое и одновременно беспомощное, доброе и беззлобное; это востроносое, улыбчивое лицо с реденькой рыжеватой бородкой, со щелочками оплывших глаз, в нахлобученной большой и старой шапке-ушанке покачивалось рядом с доктором в такт движению самоката и, казалось, было всем совершенно довольно: и самокатом, и легким морозцем, и своими ладными, ровно бегущими коньками, и этим доктором в пенсне и лисьем малахае, свалившимся откуда-то со своими важными саквояжами, и этой белесой, бесконечной снежной равниной, раскинувшейся впереди и тонущей в крутящейся поземке.
– На подводы не нанимаешься? – спросил доктор.
– На что мне… Казенных денег хватаить. Работал я в Солоухах у одних, а потом понял – чужой кусок глотку дерет. Хлеб вожу и вожу. И слава Богу…
– А почему тебя Перхушей кличут?
– А… – усмехнулся возница. – Это я на кордоне работал молодым еще, рубили мы там просеку. В бараке жили. А меня чевой-то хворость грудная пристигла, стал перхать по ночам. Все спят, а я перхаю, спать им не даю. Озлились они на меня и давай запрягать: ты-де ночами перхаешь, нас тревожишь, а ну давай дрова коли, печку топи, воду таскай! Проварили меня по полной за мое перханье. Так и говорили: «Перхушка, делай это, Перхушка, делай то!» Я ж самым младшим в артели был. Так и пристало: Перхушка да Перхушка.
– Тебя Козьмою зовут?
– Козьмой.
– А что, Козьма, теперь не перхаешь по ночам?
– Нет! Господь уберег. Спина вот ломить, как к непогоде. А так здоров.
– И возишь хлеб?
– Вожу.
– Не беспокойно одному-то возить?
– Нет. Одному хорошо, барин. Старики-возчики говорили: один едешь – на плечах по ангелу, вдвоем – один ангел, втроем – сатана в телеге.
– Мудро! – засмеялся доктор.
– А и то верно, барин. Как обозом обратные едут – в однорядь завернут куды-нибудь да и пропьют чего-нибудь.
– А ты сам-то не пьешь?
– Пью. Но меру знаю.
– Удивительно даже! – засмеялся доктор, ворочаясь под полостью и доставая портсигар.
– А чаво ж тут удивительно?
– Бобыли обычно пьют.
– Ежели поднесут косачка – выпью. А сам и не держу ее дома, на что мне. Неколи пить-то, барин, – пятьдесят лошадей как-никак.
– Вижу, – попробовал закурить доктор, но спичку задуло.
Задуло и вторую. Стало заметно, что ветер усилился и снег пошел хлопьями. Они падали на спины лошадей, забивались по углам капора, щекотали лицо доктору, шуршали на пенсне.
Он закурил, вглядываясь вперед:
– А сколько верст до Долгого?
– Верст сямнадцать.
Доктор вспомнил, что станционный смотритель называл другую цифру – пятнадцать.
– По такой погоде часа за два доедем? – спросил Платон Ильич.
– Да кто ж его знает? – усмехнулся Перхуша, надвигая шапку от снега совсем на глаза.
– Дорога-то ровная.
– Тут дорога справная, – кивнул Перхуша.
Дорога шла по полю с кустами, ее было видно и без редких вешек, торчащих из снега. Поле сменилось редколесьем, вешки кончились, но зато справа в дорогу влился санный след, что сразу обозначило дальнейший путь и приободрило доктора: кто-то проехал по их пути совсем недавно.
Самокат ехал по санному следу, Перхуша легко правил, доктор курил.
Вскоре лес подрос и сгустился, дорога пошла низом, самокат въехал в березник, и Перхуша потянул на себя вожжи:
– Пр-р-р-р!
Лошади встали.
Перхуша слез, завозился сзади под капором.
– Что такое? – спросил доктор.
– Лошадок накрою, – объяснил возница, выпрастывая свернутую рогожу.
– Правильно, – согласился доктор, щурясь на пургу. – Снег пошел.
– Снег пошел.
Перхуша накрыл капор брезентовой рогожей, пристегнул по углам. Сел, чмокнул губами:
– Н-но!
Лошади тронули.
«В лесу ехать спокойней – тут одна дорога, видная, никуда не денешься…» – думал доктор, смахивая снег с воротника.
– Давно ты решил малыми лошадками заняться? – спросил он Перхушу.
– Года четыре тому.
– А чего?
– Брательник у меня в Хопрове помер, Гриша, у него двадцать четыре конька осталось. А жена, знамо дело, ими заниматься не пожалала. Говорит: продавать буду. Тут меня ангел Божий сподобил спросить: а почем? По три целковых за штуку. А у меня тогда шестьдесят рублев было. Я говорю: давай куплю у тебя за шестьдесят. И сторговались. Взял их в лукошко да и понес к себе в Долбешино. А тут как раз и подвезло: хлебовоз наш, Порфирий, в город подался с сыном. Я у него и самокат прикупил недорого и еще лошадок поменял на радио. И стал заместо него хлеб возить. Тридцать целковых. На то и живем.