Кран становился в ряд с другими примерами бесхозяйственности, глупой, преступной. Сжигаемая во дворах деревянная тара. Списанная с парохода мебель, которая вполне могла бы еще служить, - но ее, по каким-то дурацким правилам, нельзя было ни взять себе, ни подарить, ни продать. Можно было только уничтожить, превратить в дым, золу. А выбрасываемые из окон на асфальт вполне еще пригодные раковины? Унитазы? Кухонные плиты? Все это, превращаясь в мусор, кучами загромождало жизнь. Туда же, в отбросы, шли овощи, гниющие на полях, на складах. Яблоки в урожайный год. Полиэтиленовые мешки. Консервные банки. Уродливые уцененные товары: женские шляпы, которые можно увидеть разве в кошмарном сне; жесткая, бесформенная обувь - железный башмак...
В ночном воображении Федора Филатовича (одурманенное снотворным, оно колебалось на грани бреда) кучи мусора окружали его, душили. Выброшенная фаянсовая раковина давила на грудь. Он барахтался в мусоре, разгребал его, не мог одолеть. Пытаясь выбраться из отходов (они-то и были его болезнью!), он порывался встать, некоторые мышцы еще работали, но только перекатывался к краю тахты и валился на пол...
Приходила Даша, поднимала его (он был худ и легок, но все же слишком тяжел для ее немолодых рук, усталого сердца), снова укладывала, поила с ложечки... Хотела и не могла понять: что же его так мучает? И опять он, пытаясь пробиться, кричал свое "а!", все меньше надеясь, что его поймут.
Нет, все-таки не такое уж ясное было сознание. Он путался даже во временах года. Была сейчас зима? Осень? Неясно. Солнца, во всяком случае, не было. Солнце бы он различил. На всем лежал мутный, мусорный, сероватый оттенок. В любое время дня. Даже вечером, когда зажигали лампу с оранжевым абажуром. Сероватым было и Дашино лицо, как будто не совсем чистое, угнетенное возрастом. И потолок уже не был бел. Порой ему казалось, что и Даша - уже не Даша, а неряшливая кучка мусора. Он ужасался, не чувствуя в себе привычной любви. Любовь к Даше многие годы была частью его самого. Разрушился он - и любовь разрушилась. "Опомнись, это же Даша!" - говорил он себе, но упорная нелюбовь ворочалась внутри. Когда Даша уходила из дому - в магазин, в аптеку, - ему даже становилось легче. Но если она долго не возвращалась, он пугался. Как маленький ребенок без мамы.
А кран все журчал, всхлипывал, расточал, растрачивал. Федор Филатович долго искал для его деятельности подходящее слово и наконец вспомнил: английское "waste". Точного русского эквивалента нет. "Waste" - нечто вроде наших "уничтожение", "распыление", "зряшная трата", но короче, полнее, выразительнее. Он думал об этом явлении английским словом, не переводя на русский. И сам кран словно обрадовался найденному слову и журчал: "waste, waste", - издеваясь, насмешничая. Короткое слово попеременно звучало как свист, как вздох, как всхлип. Заткнуть бы этот кран, наказать, обуздать! И снова "а!", "а!", и снова непонимание. Лиза поняла бы, но ее не было. Все реже, глуше, безнадежнее звучало "а!".
Однажды ночью прекратилась подача воды. Кран последний раз проскрипел "waste" и, захлебнувшись, умолк. Федор Филатович ушам своим не верил: наконец-то замолчал его враг! Счастье. Но оно длилось недолго. Счастье вообще не длится. Кажется, у Чехова в записной книжке сказано: счастье длится столько времени, сколько нужно, чтобы завести часы. Завели часы - и все.
Прислушавшись к темной, больной тишине, Федор Филатович с ужасом понял, что дело не в кране. Дело в его собственной жизни. Это она, его жизнь, уходит, утекает, как вода из крана. Этой утечки уже не унять. Берег крошки, корки, считал себя хозяином, а жизни своей не сберег.
Уходит жизнь. В мусор, отходы, ничтожество. И не только сейчас. Уже давно началась утечка. Болезнь только помогла ее осознать...
Когда же он упустил свою жизнь, единственную? В чем и когда ошибся? Если бы знать! Выздороветь и начать сначала. Пускай стар - никогда не поздно начать. Пускай даже не выздороветь - хотя бы понять себя перед смертью. Прожил жизнь, а себя самого так и не понял.
3
Чтобы понять, когда и с чего это началось, надо вспомнить свою жизнь с начала и до старости. Старики часто пишут воспоминания. Писать он не может. Он будет думать свои воспоминания. Про себя.
Память, конечно, уже не та. Связной последовательности не получается. Отдельные вспышки, зарницы. Между ними - провалы, мрак. Может быть, там вообще ничего не происходило? Не помнится - значит, не происходило. Неважно. Важно понять: когда?
Собственно говоря, такого момента, такого отчетливого перелома не было. Постепенно, исподволь менялась жизнь. Роясь в ней задним числом, можно было только различить два варианта: "еще нет" и "уже да". И то не с полной определенностью. Кажется, "уже да", а подумаешь - "еще нет"...
Сомнения прекращались, когда он вспоминал детство. Чистое, ясное "еще нет!". Счастье длящееся. Свет неомраченный. Даже кран при мыслях о детстве как будто затихал, стесняясь. Во всяком случае, звучал не так громко Можно было ненадолго забыть о нем. Все чаще он стал искать этого прибежища.
Детство - самое раннее. Даже в его памяти не оставившее следа. Нет ни одного человека, помнящего его таким. Сохранилась фотография. Ему около года. Фотография давняя, дореволюционная, глянцевая, на твердом картоне. Мальчик в девчачьем платьице с кружевным воротником (так тогда одевали детей) сидит в креслице плотно, упористо, широко расставив ножки в белых вязаных башмачках (их, конечно, вязала мама, рукодельница. При мысли о маме укол в сердце, но об этом потом). Мальчик еще не умеет ходить потому так девственно белы его башмачки. Круглое личико выражает безграничное доверие. Глаза широко открыты; вокруг них - сияние черных ресниц (так дети рисуют солнце). Глядя на эти ресницы, трудно поверить, что они настоящие, не приклеены. Впрочем, тогда ресниц не приклеивали.
Мама рассказывала: когда тот мальчик гулял зимой, на ресницах не таял снег. Для Федора Филатовича маленький Федя с фотографии был не он сам, а "тот мальчик". Он не чувствовал, между ним и собой никакой связи. Сегодняшнее его тело - поношенное, истаскавшееся, неподвижное, и то пухлое, новенькое, невинное; неужели же это был один и тот же предмет, хотя бы измененный временем? Не может быть. Чистая случайность, что его с тем мальчиком звали одинаково, одним и тем же сочетанием букв.
Тот мальчик, говоря объективно, не просто красив - пленителен. Глядя на него, трудно не залюбоваться, не вздохнуть, не загрустить. Такая прелесть чрезмерна, она уже не радует, а ранит. Может быть, сознанием своей недолговечности? Растет человек, грубеет, потом стареет...
Федор Филатович, пока был на ногах, смотреть на эту фотографию не любил. Он вообще неохотно возвращался к прошлому. Не берег воспоминаний, не копил их, а вытряхивал. Не понимал, чем так восхищается Даша. Ну, сидит карапуз, расставив ножки, растаращив глаза. Только теперь понял, что она, бездетная, мечтала бы о таком сыне... А тогда - не интересовался. Не знал даже, почему у Даши никогда не было детей. Не хотела? Не могла?
Взглянуть бы сейчас на эту фотографию. Глянцевая, твердая, с золотыми медалями по низу. Теперь таких не делают - разучились. Нынешние снимки на фотобумаге выцветают, лохматятся, сворачиваются трубкой. Такой выцветшей, скатанной в трубку - лежит где-то в письменном столе у него фотография Клавдии с двумя сыновьями. Широкое в висках, узкое к подбородку лицо с далеко расставленными, свирепыми глазами. Да, желтыми, жестокими были эти глаза. Взгляд так и искал в них вертикальную щель, кошачий зрачок. Фотография, конечно, этого не передает - намека на вертикальность. Клавдия просто сидит, прямая, чуткая, раскинув в стороны голые смуглые руки. Двое мальчиков стоят с двух сторон, прислонясь к матери, так, как их поставил фотограф. Пирамидальная композиция. Трогательная семейная группа. Но лица всех троих строги, отчужденны, лишены нежности. Клавдия мальчиков воспитывала по струнке, поблажек не давала. Оба похожи на мать, старший больше, младший - меньше, есть в нем что-то от "того мальчика"...
Где-то они сейчас, его сыновья? Поди, взрослые, женатые. И дети, поди, есть у них. Его внуки... Странно, он за всю жизнь не любил ни одного ребенка. Внуков бы он любил. А может быть, нет. Сейчас кажется, что любил бы.
Клавдия, Клавдия. Гордыня и ярость. После отъезда так и не дала о себе знать. Ни разу. Может быть, нету ее в живых? Возможно. Если жива - стара, как он. Были ровесниками.
Старая Клавдия. Трудно себе представить! Нет, не сдалась бы она старости. Больше пошло бы ей умереть.
Сильная, жесткая. Жесткая во всем, даже в любви. А ведь как любила! Такая любовь могла прожечь насквозь. Как пучок лучей, в точку сведенный лупой.
Любовь - ожог, укус. Хваткая, беспощадная. В сущности, он ее не знал, Клавдию, свою жену.
Изменял ей, как говорится, направо и налево. Он, всегдашний любимец женщин, искал в них мягкости, которой не хватало в Клавдии. Искал - и находил. Думал грешным делом, что она знает, но смотрит сквозь пальцы. Блюдет семью ради детей. Не могла же она - умная! - строить себе иллюзию, что он ей верен в долгих отлучках. Оказалось - строила. А узнала - вулкан! Развелась, уехала, пропала. И, главное, мальчиков с собой увела. Имеет же он право на сыновей?