Казик добрался до Варшавы в разгар полуденной жары. С вокзала он обзвонил все больницы и клиники, пока наконец в какой-то из них дежурный не ответил, что Барбара Домбровская действительно находится у них на излечении — второй этаж, палата номер пятнадцать.
— Можно ее навестить?
— Состояние больной не внушает опасений.
Обливаясь потом, он повесил трубку. Что-то раздражало его, но что именно — он не знал. Возможно, то, что Барбара так легко отыскалась; возможно, тот факт, что она в хорошем состоянии и теперь уже от посещения не отвертеться. Обычно это необъяснимое чувство разочарования вызывают в нас наши потаенные желания, если им не суждено сбыться… С перрона послышался паровозный свисток: подали состав на Сопот. Но для Казика отступления быть не могло; он вышел на раскаленную привокзальную площадь и стал ловить такси.
— Явился чуткий и отзывчивый директор! — удивленно воззрилась на него Барбара, презрительно скривив губы, но тотчас и утратила к посетителю интерес; равнодушно уставилась в потолок и все попытки Рутковского как-то объясниться пресекла одним жестом. — Знать ничего не хочу! — кричала она. — Не вздумай меня утешать и улещивать. Не желаю слушать ни одного неискреннего слова! Алисе уже досталось на орехи за то, что отправила тебе телеграмму.
Алиса была секретаршей в дирекции театра.
Цветочной вазы он не нашел. Налил воды в раковину и опустил туда купленные по пути розы. Затем подошел к койке. «И это тело я целовал», — подумал он. Но сейчас он обязан был видеть Барбару красивой и не имел права чувствовать запах пота. Он склонился над ней, чтобы ее поцеловать.
— Катись к дьяволу, — оттолкнула его Барбара. — Чего ты заявился? Думал, меня уже нет в живых?
— В телеграмме сообщалось как раз о том, что опасность миновала.
— А ты все же надеялся?
— Не мели ерунды, Барбара. Просто я хотел тебя повидать.
— Есть на что смотреть: хороша — дальше ехать некуда. Налюбовался и ступай прочь.
— Не груби, — сказал Рутковский. — Я хочу поговорить с тобой.
— Жалобные рыдания у гроба, — сердито фыркнула Барбара, по-прежнему глядя в потолок. — И о чем же ты хочешь говорить со мной?
— О твоих ролях.
— Очень мило с твоей стороны, — сказала Барбара, — через пятнадцать лет вдруг вспомнить о моих ролях.
— В этом сезоне ты играешь в трех пьесах, Барбара.
— Читала я эти пьесы, — сказала Барбара, — задаром не надо.
— Тогда сыграй что-нибудь другое.
— Что именно?
— Что хочешь, — сказал Рутковский и добавил: — Выбирай сама. Нет ли у тебя желания, к примеру, сыграть Нору?
— Нору? — переспросила Барбара.
Она села в постели, опустив ноги вниз. Наклонилась вперед, чтобы лучше видеть… Глаза человека живут вечно. А может, только Казик чувствовал так, мысленно воссоздавая сейчас по глазам Барбары ее разрушенное временем лицо, подобно тому как реконструируют стену собора по одной лепной розетке.
— Прикажешь принимать это как утешение? — спросила актриса.
— Никакое это не утешение.
— Значит, ты врешь.
— Не вру.
Они одновременно начинали карьеру, Барбара играла Пэка из «Сна в летнюю ночь» в том же сезоне, когда была поставлена первая пьеса Рутковского. Их роман длился полтора года. Позднее, когда Казик стал директором театра, они по возможности старались избегать встреч: оба чувствовали себя неловко, и эта неловкость по большей части выливалась в ссоры.
Вот и сейчас она недоверчиво смотрела на Рутковского.
— Что это тебе втемяшилось, Казик? Может, совесть заела?
— Я всегда считал тебя очень талантливой, Барбара.
— Опять врешь.
— Завтра же сделаю заявление в печати, что ты будешь играть Нору.
Актриса вытащила пудреницу. Внимательно рассмотрела свое лицо, затем протянула Рутковскому зеркальце, будто там осталось ее отображение.
— Взгляни сам. Недавно я видела себя по телевидению: старая баба, волосы безобразные. Какая из меня получится Нора? Сплошное убожество!
— Из тебя получится великолепная Нора.
— Ты в меня веришь?
— Да, Барбара.
— Поклянись.
— Клянусь.
— Клянись всем на свете.
— Клянусь всем на свете.
— Поклянись, что я и сейчас так же талантлива, как во времена постановки Шекспира, когда впервые стала твоею!
— Ты и сейчас так же талантлива, как во времена постановки Шекспира, когда впервые стала моею.
Барбара вздохнула, почти не в силах скрыть наслаждения, и сказала:
— За что только я тебя люблю, мерзавец ты эдакий!
И поблагодарила за розы. Ее точно подменили: она стала разговаривать весело и дружелюбно. От той неловкости, которая столько раз вызывала между ними перепалки, сейчас и следа не осталось. Барбара поплакалась, сколько ей пришлось выстрадать из-за почечных камней, но зато она надеется, что здесь, в клинике, врачи заодно вылечат ее и от этой хвори. Затем она рассказала, что решила отравиться люминалом, но поначалу никак не удавалось его раздобыть, пока наконец доктор Богдан, врач из театра, которому она пожаловалась на бессонницу, без звука не выписал ей рецепт.
— Как же ты ухитрилась проглотить такое количество таблеток? — спросил Казик.
— Это оказалось труднее всего, — рассмеялась Барбара. — Ты же знаешь, каких мучений мне стоит каждый глоток.
В театральном мире всем было известно, что Барбара на сцене лишь делает вид, будто ест или пьет. Она всегда сильно волновалась перед выступлением, и это вызывало у нее спазм пищевода. Вот и люминал ей пришлось глотать по одной таблетке с интервалами в пять-шесть минут. После каждой очередной таблетки она выходила в ванную комнату, прополаскивала горло холодной водой, возвращалась, принимала следующую. На десятой ее окончательно заклинило, не проглотить — хоть убей, но как раз в этот момент — со смехом продолжила Барбара свой рассказ — пришла женщина убирать квартиру. Поэтому больше девяти таблеток принять не удалось.
— Остался у тебя еще люминал? — спросил Казик.
— Целая куча, — засмеялась Барбара. — Хочешь убедиться?
Она выдвинула ящик тумбочки. Там лежала непочатая склянка люминала и еще одна стеклянная трубочка с точно такими же белыми таблетками, предназначенными, как оказалось, для промывания почек.
— Надеюсь, ты не собираешься еще раз повторить подобную глупость? — спросил Казик.
— Еще чего не хватало! — воскликнула Барбара и, встав с постели, накинула халат. — Прости, — обернулась она в дверях, — с тех пор как я начала принимать мочегонное, каждые полчаса приходится бегать.
Казик остался в палате один. Оглянувшись на дверь, он вытащил трубочку с люминалом и высыпал в ладонь ее содержимое. Вместо снотворного набил трубочку мочегонным и приклеил этикетку так, чтобы трубочка выглядела непочатой. А вот что делать с люминалом, он не знал. Окно закрыто, в раковине торчит букет роз… Послышались шаги. Казик сунул таблетки в карман и сел.
Ящик тумбочки остался незадвинутым. Снимая с себя халат, Барбара бросила туда взгляд, но ничего не сказала, только улыбнулась довольной улыбкой, как мать, в отсутствие которой дети похватали печенье… Она легла в постель и перевернулась на бок, чтобы лучше видеть Казика, и даже зажгла ночник, потому что стало смеркаться.
— Мы очень беспокоились за тебя, Казик, — сказала она, удобно устроившись.
— Кто это — мы? И с какой стати было беспокоиться?
— Неважно, — улыбнулась Барбара. — Мы заблуждались на твой счет. Наведаешься ко мне еще разок?
— Наведаюсь, и не раз, — ответил Казик.
— Вот будет здорово! — воскликнула Барбара. — Помнишь паштет по-страсбургски?
Оба расхохотались. В ту пору, когда они еще жили вместе, в руках у Казика однажды разорвало консервную банку, едва он начал вскрывать ее. Барбаре вспомнилось еще немало подобных забавных случаев, затем Рутковский спустился в проходную и вызвал по телефону такси. Потом он вернулся, и, пока они ждали такси, им было по-прежнему легко и просто. Барбара усадила Казика к себе на постель, а сама мечтательно уставилась в темнеющий квадрат окна.
— Помнишь, какие у меня были красивые волосы?
— Они и сейчас красивые, — сказал Казик.
— С тех пор как их сбрили, они никак не желают отрастать длиннее.
— Короткая стрижка тебе тоже идет, — заметил Казик.
— Самой себе я нравлюсь только такая, какой была прежде, — сказала актриса. — И любить могу только то, что было до войны. Люблю твоего сынишку, этого очаровательного постреленка… Господи, до чего дивные были у него глаза!
— К чему говорить об этом, — сказал Казик.
— Люблю Ядвигу, — вздохнула Барбара. — Каким ласкательным прозвищем ты ее называл? Царица Савская?
— Теперь уж и не припомню, — сказал Казик.
И тотчас вспомнил: «царевна иерусалимская» — вот как он ее называл. И лицо Ядвиги возникло перед ним, как бы спроецированное на стену больничной палаты. Он словно вновь увидел ее кожу — белую и настолько чувствительную к свету, что даже тень от ветки оставляла след на этом нежном белом покрове, подобно царапине. На ослепительной белизне лица выделялись два темных пятна: глаза Ядвиги, черным потоком уходящие куда-то в таинственную даль — как на негативе фотографии.