И анкета потянулась десятками вопросов: начиналось с даты вселения, основания такового, сколько времени вы предполагали квартировать (против этого пункта стояло друг над другом: а) вечно, б) по гроб, в) до приискания лучшего – отвечаемое просят подчеркнуть); кончалось, кажется, перечнем ласкательных и уменьшительных имен и вашим отношением к ревности. Вскоре моя страница была заполнена. Невидимый палец слегка отогнул ее: под ней забелели чистые листы.
– Ну вот, – сказал Квагга, закрывая книгу, – еще один новопреставленный; книга помаленьку наполняется. Все. Не удерживаю.
Я возвратился на старое место между Вторым и Шестым. Белесая бородка Шестого сунулась было мне навстречу, но, наткнувшись на молчание, тотчас же спряталась в тень.
Я долго сидел, погруженный в размышления о незаполненных белых листах книги прописок. Внезапный шум вернул меня в действительность.
– Одиннадцатый, на середину, – прокричал голос Квагги.
– Одиннадцатый, Одиннадцатый, – послышалось со всех сторон.
– Что это? – обернулся я к соседу.
– Дежурный рассказ, – пояснил тот, – в порядке номеров: так что в следующий раз придется и вам…
Мне незачем было расспрашивать подробнее, так как вызванный номер уже взбирался на вспучину дна. Грузная фигура его мне сразу же показалась знакомой. Мой предшественник, усевшись на желтом пятне, спокойно огляделся по сторонам. Поймав губами свисающую тесемку своего пенсне, он задумчиво жевал ее, шевеля обрюзглыми щеками:
– Н-да. Смешно вспомнить, но ведь было время, когда единственной моей целью, как и у каждого из вас, было: так или иначе, правдами-неправдами, пробраться в зрачок к нашей хозяйке. Ну вот мы и здесь. Что же дальше?
Он намотал тесьму пенсне на палец, сдернул стекла с глаз и, брезгливо щурясь, продолжал:
– Человеколовка. Да-с. Но к делу. Первая же встреча решила все. Помню: наша она была в тот день в черном глухом платье. И лицо ее казалось тоже как бы наглухо застегнутым, губы сурово сжаты, веки полуопущены. Причина меланхолии сидит сейчас слева от меня: это наш уважаемый Десятый. Рассказ его, выслушанный нами в прошлый раз, у всех на памяти: ведь забытые не забывают. Но тогда я еще не имел чести его знать. То есть, конечно, я и тогда уже догадывался, что в прячущихся под ресницами зрачках не все обстоит благополучно, – и действительно, когда мне удалось наконец заглянуть в глаза женщины, в них было столько оставленности, что я, подыскивавший себе в то время подходящие зрачки, тотчас же решил занять пустое помещение.
Но как это было сделать? У каждого своя манера пролезать в душу. Моя – в накапливании мелких и по возможности дешевых услуг: «Вы читали то-то такого-то?» – «Нет, но хотела бы…» Наутро посыльный вручает неразрезанную книжку. Глаза, в которые вам нужно пробраться, встречают под переплетом вашу почтительную надпись и имя. Затерялся наконечник от шляпной булавки, игла для чистки примуса, запоминайте, крепко запоминайте всю эту дребедень, с тем чтобы при ближайшей же встрече, преданно осклабляясь, выковырять из жилетного кармана и иглу, и наконечник, и билет в оперу, и пирамидон в облатках, и мало ли там что. Ведь, в сущности, человек в человека проникает крохотными дозами, маленькими, еле зримыми человечками, которые, накопившись в достаточном числе, в конце концов завладевают сознанием. И среди них всегда есть один – такой же до жалости крохотный, как и другие, – но уйди он, и с ним уйдет смысл, понимаете ли, распадется – сразу и непоправимо – вся эта атомистика: впрочем, вам, зрачковцам, растолковывать это не приходится.
Итак, я пустил в ход систему мелких услуг: всюду – среди безделушек, книг, картинок, лепившихся по стенам комнаты, в которой жила тогда наша хозяйка, – стали появляться мои ходатаи; ее глазам некуда было уйти от крохотных человечков, пробравшихся во все углы, изо всех щелей подшептывающих мое имя. Рано или поздно, размышлял я, тот или другой протиснется к ней в зрачок. Но пока что работа шла туго: веки женщины, как если б в них было бог весть сколько весу, почти не поддавались, что для меня, человека из зрачка, создавало весьма трудную ситуацию.
Помнится, в ответ на энную мою услугу женщина, улыбнувшись куда-то в сторону, сказала:
– Вы, кажется, ухаживаете за мной. Бесполезно.
– Ничего, – отвечал я покорно, – на средине пути, ведущему к прибрежью Крыма, мне случилось как-то во время остановки поезда выглянуть в окно: я увидел унылый кирпичный домишко, торчавший меж желтых пятен полей; на домишке доска, на доске: станция Терпение.
Глаза моей собеседницы приоткрылись.
– По-вашему, это середина пути? Забавно.
Не помню, что я сболтнул в ответ, но помню, что поезд, дойдя до станции Терпение, слишком долго не двигался дальше. Тогда я решил прибегнуть к вашей помощи, мои любезные предшественники. Я еще не знал, кто вы и сколько вас, но инстинктом я чувствовал, что зрачки ее, так сказать, обжиты, какие-то иксы мужского пола наклонялись над ними, отражения их… Ну, одним словом, я решил, сунув ложку в прошлое, по самое дно, замешать и возмутить его снова. Если женщина уже не любит одного и еще не начала любить другого, то еще, если в нем есть хоть капля здравого смысла, должно растолкать уже и не давать ему забвенья, пока оно не покажет всех подступов и подходов.
Ложкой моей я орудовал приблизительно так: «Таких, как я, не любят. Знаю. Тот, которого вы любили, был непохож на меня. Не правда ли? Тот или те? Не скажете? Ну конечно. Наверное, это был…» – и с тупым усердием рабочего, приставленного размешивать сусло, я продолжал вращать свои вопросы. Сначала мне отвечали молчанием, потом полусловами. Я видел: на поверхности ее сознания, подымаясь со дна, стали вспучиваться и лопаться пузыри, мгновенные радужности, казалось, навсегда схороненные в прошлом. Ободренный успехом, я продолжал свою работу мешальщика. О, я прекрасно знал, что нельзя разворошить стимулы эмоции, не разворошив и самое эмоцию. Отлюбленные образы, поднятые со дна, тотчас же опускались назад, в тьму, но оттрепетавшее было чувство, разбуженное вместе с ними, не хотело утишиться и продолжало держаться у поверхности. Глаза женщины все чаще и чаще как-то вскидывались навстречу вопросам. И я не раз уже сгибал колени, готовясь к прыжку… Но то мое огромное подобие, в зрачке у которого я тогда находился, по неуклюжести и громадности своей упускало момент за моментом. Наконец наступил решительный день: я, или мы, застали ее у окна: плечи ее зябко ежились под теплой шалью.
– Что с вами?
– Так. Лихорадит. Не обращайте внимания.
Но человеку, придерживающемуся метода мелких услуг, не обращать внимания не разрешается. Я тотчас же повернул к выходу, а через четверть часа мне было приказано:
– Отвернитесь.
Уткнувшись в кружение минутной стрелки, я слышал, как прошелестел шелк и отщелкнулась кнопка: термометр водворялся на подобающее ему место.
– Ну что?
– 36,6.
Наступил момент, когда даже моя нелепая громадина не могла ошибиться в диагнозе. Мы придвинулись к женщине.
– Вы не умеете. Позвольте мне.
– Оставьте.
– Сначала встряхнуть. Вот так. А потом…
– Не смейте.
Глаза были близко друг к другу. Я изловчился – и прыгнул: зрачки женщины подернуло той особой туманной пленкой, которая является вернейшим признаком… Ну, одним словом, я неверно рассчитал прыжок и повис на выгибе одной из ее ресниц, бившейся из стороны в сторону, как ветвь, застигнутая бурей. Но я знаю свое дело, и через несколько секунд, пролезая сквозь зрачок внутрь, запыхавшийся и взволнованный, я услыхал позади – сначала звон поцелуя, потом звон оброненного на пол термометра. Снаружи меня тотчас же захлопнуло веками. Но я не любопытен. С чувством исполненного долга я уселся под круглым сводом, раздумывая о трудной и опасной профессии человечка из зрачка: будущее показало, что я был прав. Больше того: оно оказалось мрачнее самых мрачных моих мыслей.
Одиннадцатый замолчал и сидел, уныло свиснув с светящегося всхолмия. И забытые снова запели – сначала тихо, потом все громче и громче – свой странный гимн:
Чел-чел-чел, человек, человечек,Не спросясь у зрачка, ты не делай скачка.Не-чет.
– Этакое наглое животное, – резюмировал я, встретив спрашивающий взгляд Шестого.
– Из нечетов. Они все такие.
Я с недоумением переспросил.
– Ну да. Разве вы не заметили: с одной стороны от вас я, Шестой, с другой – Второй, Четвертый. Мы, четные, держимся тут особняком, потому что, видите ли, все эти нечеты – как на подбор – нахалы и задиры. Так что нам, людям спокойным и культурно настроенным…
– Но чем же вы это объясняете?
– Чем? Как вам сказать: наверное, у сердца существует свой ритм, смена воль, своего рода диалектика любви, меняющей тезис на антитезис, нахалов на смиренников вроде нас с вами.
Он добродушно захихикал и подмигнул. Но мне не хотелось смеяться. Шестой тоже согнал со своего лица веселость.