«От события, о котором я буду говорить, меня отдаляет уже ни много ни мало десять лет. Но стоит мне только вспомнить, как все настолько живо встает перед моими глазами, словно это случилось еще вчера и мне снова предстоит пережить эту жуткую сцену, от которой меня бросает то в жар, то в холод, совсем как той удивительной ночью.
Я сделал это вступление, с тем чтобы вы не подумали, что я вам морочу головы бессмысленными ночными грезами. Сны обычно забываются. Что я тогда пережил… Однако довольно предисловий: пора переходить к главному.
Итак, это случилось в разгаре лета 1880 года. Мне удалось выбить себе четыре недели отпуска, так как мой ревматизм уже тогда начинал невыносимо мучить меня. Минеральные воды, на которые я возлагал все надежды, оказались поистине чудодейственным средством. После трех недель я почувствовал себя словно заново рожденным, но, поскольку местную жару я переносил плохо, курортный врач выписал меня после принятия обычных двадцати одной ванны и посоветовал провести остаток моих каникул в более прохладной местности — при условии соблюдения всех мер предосторожности во избежание рецидива.
B Б. жил один мой друг детства, с которым я не встречался со времени заключения мира. После войны, которую он прошел в моей роте в качестве полкового врача, его назначили главным врачом больницы его родного города, где он женился, a наши старые дружеские связи поддерживались затем лишь благодаря тому, что я получал от него объявления в газетах о рождении очередного ребенка — всего их было пять или шесть.
Тем более приятно мне было неожиданно нагрянуть к нему в гости и убедиться в том, что мой старый товарищ чувствует ко мне такое же расположение, как и в то время, когда наши пути еще не успели разойтись: позже мне пришлось эвакуироваться в Майнц, чтобы залечить раны. Я остался с ним обедать. Это был (как шутила его любезная жена) единственный отрезок времени, когда он принадлежал себе больше, чем первому встречному больному, так как после обеда ему еще приходилось допоздна работать. Итак, мы договорились, что я буду ждать его вечером после театра в одном трактире, который он мне показал.
Мои одинокие послеобеденные часы пролетели достаточно быстро. Правда, кроме моего бывшего соратника, я не знал ни одной живой души в этом красивом старом городе, с которым я, еще в бытность мою фенрихом,[1] свел однажды беглое знакомство. Тем не менее, буквально на каждом шагу мне попадалось столько нового и интересного, что меня так и подмывало сделать пару набросков в альбоме. Кроме того, воздух был таким приятно прохладным после утренней грозы, что я плюнул на театр — сомнительные летние подмостки — и с удовольствием заполнил время до нашего свидания вечерней прогулкой на свежем воздухе вдоль лесистого берега реки.
Я так углубился тогда в свои мысли, что об обратной дороге вспомнил только с наступлением ночи. Правда, прогуливаться в такую ночь было таким же наслаждением, как и днем, поскольку показавшийся во всем своем великолепии месяц так осветил местность, что на дне реки в мелких местах можно было разглядеть камушки, мерцавшие в набегавших волнах подобно серебряным шарикам.
Таким же, словно перенесшимся ради меня из сказки, предстал передо мной и сам город, окутанный серебристой дымкой. Часы на старом соборе пробили девять; утомленный длительной прогулкой, я хотел пить, и отдых в трактире, к которому меня проводил один любезный горожанин, казался мне вполне заслуженным. Так как моего друга все еще не было, я заказал себе еды и кружку легкого вина, которым я утолил острую жажду. Доктор все еще заставлял себя ждать. Он мог прийти с минуты на минуту, поэтому я заранее велел принести мне огненного рауэнтальского, о котором он говорил за столом, чтобы сразу же по приходе друга сделать пару глотков этого благородного напитка за его здоровье. Это был действительно „услаждающий напиток“, достойный того, чтобы окропить им цветок старой дружбы. Однако он не выполнил своего назначения. Вместо моего доброго приятеля появился где-то около десяти гонец с запиской, в которой друг просил извинить его отсутствие: его вызывали в деревню к одному тяжелобольному пациенту, поэтому он не знал, сможет ли вообще вернуться этой ночью.
Так я был предоставлен себе самому и вину, которое, впрочем, меня не очень веселило, если я пил не в дружеской компании. С тех пор как ушла из жизни моя жена — a тогда шел уже третий год со дня ее смерти, — времяпровождение наедине с бутылкой регулярно вызывало у меня глубокую меланхолию, умышленно растравлять которую я был уже недостаточно молод и сентиментален. Чтобы и в этот раз не предаться ей, я схватился за газеты — благо все они находились в моем распоряжении, так как немногочисленные завсегдатаи за своими отдельными столиками усердно предавались игре в скат или шахматы. И прежде всего — на последней странице местной газеты — мне бросилось в глаза перечисление городских достопримечательностей. Так как весь следующий день я намеревался провести в городе, этот путеводитель пришёлся мне как нельзя более кстати, и кое-что, показавшееся мне интересным, я выписал себе в записную книжку. Тут мой взгляд остановился на одном объявлении, которое внезапно напомнило мне о событиях давно прошедших лет: „Каждый понедельник и четверг для посетителей бесплатно открыта коллекция картин Виндхама на первом этаже ратуши“.
Виндхам! Нет, я не ошибся — это был он! Некто Виндхам играл главную роль в последней главе моего юношеского романа. Теперь я стал припоминать, что от кого-то слышал однажды, будто бы этот Виндхам обосновался со своей молодой женой в Б. Больше я о нем ничего не знал. И надо же было так неожиданно напомнить о себе!
Однако вы все еще не понимаете, почему так страшно взволновала меня эта скромная газетная заметка? Видно, мне придется еще раз зайти издалека.
Вы знаете, что я как потомок одной нижнефранкской солдатской семьи воспитывался в мюнхенском кадетском корпусе и за год до начала войны с Францией был произведен в звание старшего лейтенанта. Мне было двадцать девять лет, и кроме моей профессии, которой я был предан душой и телом, — никакого опыта за плечами. Один очень идеализированный кадетский роман с глупой развязкой предохранил меня от некоторых юношеских заблуждений моих сверстников, однако выставил женский пол далеко не в лучшем свете. Однако я не стал изображать из себя женоненавистника, и, поскольку был страстным танцором еще со времени учебы в военной академии, то и в карнавалах семидесятых годов был одним из галантнейших кавалеров, сумев ни разу не обжечься на этом.
Но вскоре пришел и мой черед.
Где-то в середине февраля на одном из общественных балов появилась поразительно красивая девушка, затмившая всех прежних королев бала.
Она буквально накануне приехала из Австрии со своей матерью, чтобы по снятии траура по недавно умершему отцу немного развлечься зимой. Ее лицо, ее манера держать себя и говорить — все было проникнуто каким-то необыкновенным очарованием, которое, вероятно, объяснялось ее смешанной кровью. Мать ее — рослая, белокурая с рыжеватым отливом шотландка строгих пуританских нравов, с тяжеловесными неловкими манерами — была замужем за дворянином из Штирии, который влюбился в нее во время путешествия по ее родной горной стране. Она последовала за ним в его имение, но никак не могла там акклиматизироваться. Тем не менее ее брак с легкомысленным супругом-католиком, кажется, был счастливым, и она вплоть до самой поездки с дочерью не могла смириться с мыслью о том, что его нет.
Та же, в свои двадцать с небольшим лет, еще ничего не знала о том, что происходит в мире за пределами их имения. Отец, который в пункте супружеской верности был, очевидно, не самым большим праведником и который ежегодно многие месяцы проводил в Вене, тем не менее заботливо оберегал свою жену от соблазнов большого города и полностью изолировал свою дочь от общения с молодыми людьми. Это было, очевидно, излишней строгостью для обеих, так как их прохладный темперамент и без того служил им хорошей защитой. B этом отношении Абигайль — так окрестили девушку по старинному обычаю предков матери — была настоящей дочерью своей матери, на которую она, правда, внешне была совсем не похожа, даже цветом своих белокурых без рыжеватого отлива волос.
Я не собираюсь, однако, предпринимать глупую попытку описать эту прелестную молодую особу. Только две детали бросились мне в глаза при первой же встрече; впоследствии они преследовали меня даже во снах: странный, лишенный блеска взгляд ее серых больших глаз, которые всегда оставались серьезными, даже если она улыбалась, и ее руки, прекрасней которых я никогда не видел. Они были у нее, вопреки тогдашним обычаям, совершенно обнажены, и от прекрасных плеч их отделяли только тонкие ниточки флера, что дамам, в особенности матерям, казалось крайне неприличным, хотя венская мода этого не запрещала. Во всем же остальном — в речах и манерах своих — девушка вела себя строжайшим образом. И все же руки — цвета желтоватого, с матовым отливом белого атласа и с нежной голубой жилкой, бившейся на сгибе локтя, — были слишком хороши, чтобы не обращать на себя внимания и в равной степени не вызывать восхищения и зависти. Даже маленькие светлые шрамики на ее левом плече — следы прививки — были по-своему прелестны: их будто из умышленного кокетства нанесли на гладкую кожу, чтобы оттенить ее благородное изящество.