— Прекратить придется, потому что своих у него теперь ртов вроде бы шесть штук.
Совсем тихо стало. Я покуриваю, думаю, как же действительно быть. И чувствую, что кто-то на меня неотрывно смотрит. Поднимаю глаза — действительно Татырбек смотрит. Дагестанец он, лейтенант, артиллерист БЧ-II. Молодой и удивительно славный парень, но мучились мы с его характером парадно. Увлекающийся, темперамент страстный, энергия колоссальная, обламывать приходилось его безжалостно — вводили, так сказать, в рамки и нормативы. Сколько у меня из-за него неприятностей было, словами не передать. Мы для учебных стрельб имеем ограниченное количество снарядов, но не было у нас такого случая, чтобы наш артиллерист на стрельбах уложился в это количество. Каждый раз одно и то же: увлечется, глаза засверкают и хрипит:
— Пускай меня расстреляют, давай еще…
А мы с командиром буквально седеем.
В бою же офицер хоть и горячий, но блистательный. Храбрости абсолютной и безукоризненный, точный, понятливый, гибкий и товарищ к тому же замечательный. Резковат немного и прямодушен, но это всегда в конечном счете на пользу. На бригаде его и любят и уважают.
…Чувствую я, что на меня смотрят, и вижу, что черные глаза нашего Татырбека но просто смотрит на меня, а сверлят, как буравами ввинчиваются. Я улыбнулся и спрашиваю:
— Что, лейтенант?
— Позвольте, — говорит, — товарищ комдив, с вамп не согласиться. Не могу, — говорит, — согласиться. Расстреляйте — не соглашусь.
— Зачем же, — отвечаю, — крайности, Татырбек. Не нужны крайности. Не собираюсь я вас расстреливать. Но мотивируйте свое мнение. Я ведь говорю — шесть ртов. Их кормить надо. А вы что можете сказать?
Он молчит, жжет меня свои ми главами, В кают-компании тишина, даже вестовые замерли, не двигаются, забыли и про чай.
— Не могу мотивировать, — отвечает мой лейтенант.
— Почему?
— И неправильное это слово — «мотивировать», Мотив — это музыка. А музыку разве словами изложить можно? Так и здесь, товарищ комдив, Что сердце думает, то голова не решает. Прошу извинения, что глупо говорю.
— Не понимаю, — говорю, — лейтенант, ход ваших мыслей. Неясно мне, куда вы гнете. Может ли Гаврилов оставить без помощи свою семью?
Говорю я это, а сам догадываюсь, что хочет сказать Татырбек. Припираю его, так сказать, к стене. Пусть до конца выскажется.
Вижу, многие на своих местах ерзают. И доктор наш корабельный, и младший штурман Виточка. Ерзать-то ерзают, а сказать неловко. Отрубил все-таки Татырбек.
— Прошу, — говорит, — разрешения, товарищ комдив и товарищ командир, перевести свой аттестат семье нашего общего товарища Гаврилова. Я холостой, никому помогать не должен.
Сказал и весь потом покрылся. Доктор за ним:
— Я тоже холостой, а поскольку жена Гаврилов а взяла двоих детей и поднимает их, считаю свои м нравственным долгом…
Он у нас — доктор наш — любил такие слова подпускать…
Еще не кончил, как Виточка взялся:
— В таком случае я ничем не хуже, и если вопрос так поставлен, то можно его и заострить…
Этот с комсомольской работы в училище пошел.
Я всех выслушал, перекинулся несколькими словами с командиром, и решили мы… разрешить всем троим перевести их денежные аттестаты семье Гаврилова. Не полностью, конечно, процентов по двадцать пять-тридцать, не больше, но все-таки разрешили, потому что не разрешить было нельзя, Здесь дело шло, конечно, не о деньгах, а о гораздо большем, чем деньги. И не понять это мы не могли.
Между тем Гаврилов наш болел, и ни как не выписывали его из госпиталя. Мне врач пояснил, что у него «фибули» не гранулировалась и что из-за этой «фибули» он его не выпускает. Впрочем, врач заявил, что это переходящее и что Гаврилова он скоро выпишет, но не на корабли дивизиона, а в отпуск, чтобы тот мог как следует отдохнуть с семьей, которая будет для него лучше любого санатория.
В одном из своих писем Зоя известила Гаврилова, что некие командиры, фамилии которых ей ничего не говорят, перевели ей свои денежные аттестаты. Тут же следовало перечисление фамилии. Но по тону письма чувствовалось, что Зоя этой историей нисколько не удивлена, да и Гаврилов сказал мне об этом без всякой решительно тенденции — просто довел до моего сведения.
Я промолчал, что я мог сказать?
Черев несколько дней, «фибули», наконец, загранулировалась и Гаврилова выписали из госпиталя, а еще через несколько дней мы провожали ого с корабля домой, в отпуск.
День был весенний, погожий, а у нас хоть виноград и ананасы не дозревают, и даже далеко не дозревают, но если кто к северу пристрастился, то красоту для себя найдет удивительную: скалы, сопки так называемые, в снегу, из-под снега как бы краснеют, бордовые такие тона, все это, большое, крутое, обрывистое, сотворено безо всякой экономии — обширное, и вся обширность каменных громад отражается в воде. Снега под солнцем блестят, бордовые тона так и режут глаза, неба — уймище, и нежный цвет — едва голубеют небеса, ветерок; едва ходит, и чайки орут. И корабли! Корабль для человека свойского, который в нем понимает, очень красив, а на соответствующем пейзаже — заглядишься. Тут корабли и такие и эдакие: и охотник со свистками да с лихостью швартуется, и катерок бежит, и лидер у стенки показывает свою солидность, что он, дескать, не какой-нибудь такой всякий, он — лидер, одно слово что значит, с ним не шути. Тут же неподалеку и коробочки какие-то дремлют, поколыхиваются, и хоть коробочка маленькая, с самоварной трубою, но и она знает, что но случаю войны причислена к почетному делу, в кубовый цвет окрашена и старается все приличия соблюдать, держать себя в рамках, чтобы над ней матросы с настоящего корабля не смеялись, а уважали в ней ее старательность и трудолюбие…
Вот в такой-то день мы и провожали инженера к его Зое.
Постояли с ним у трапа, пока катер подошел, прицепился багром, чемодан ему спустили, а после и Гаврилову помогли сойти. Тут и Татырбек выскочил из каюты, спал он после вахты, и Лева-доктор появился, и еще кое-кто из товарищей наших. И все с подарками. Но какие от нас подарки? Все больше зубная паста да одеколон под названием «Данси». А Татырбек посылку недавно получил с Черного моря, фрукты, но они все, конечно, сгнили, только груши уцелели — твердые, как из нержавеющей стали, вот Татырбек наш их и притащил.
— Очень, — говорит, — инженер, хорошая вещь. Только варить надо долго, времени не жалеть, и с солью. Соль их разъест, они и сварятся. Это сорт такой.
Смеются, конечно.
Проводили Гаврилова, он с катера на поезд, а мы через недели две морем пошли туда же, куда он поехал сушей. Вошли в двинское устье в шесть вечера, а немного позже уже швартовались у Воскресенского причала.
Вечер был, помню, погожий, ясный, небо розовое, Двина едва шелохнет. Хорошо! Командир с помощником командует швартовкой — слушать приятно, матросы вышколены, все у них так и горит в руках — гвардейцы. Ну, с другой стороны народ на горке стоит — смотрит, девушки уже знают, какой корабль швартуется, корабль известный, про нас кое-что в газетах писали — надо показать себя. И показали!
Знаете ли вы это время на военном корабле, когда он после похода и после многих дней войны пришел не на базу, где всех и все знаешь, а пришел в большой портовый город, стал у причала, еще как бы несколько даже отдуваясь от длинного и трудного пути, а матросы и офицеры, толком не проведав, сколько будем стоять и будут ли отпускать в город или списывать на берег, на всякий случай с лихорадочной поспешностью моются, бреются, отпаривают дефицитными утюгами брюки, пришивают подворотнички и в то же время делают такой вид, что они вовсе никуда не собираются, что им совершенно никуда не надо, что это они все затеяли просто из врожденной аккуратности и чистоплотности…
Матросы бреют друг друга, бритвы править и точить ни у кого нет времени, зеркал тоже не хватает, чтобы самим бриться, и вот сидит посредине кубрика некий страдалец, с глазами, полными слез, и от боли только похрюкивает, а тот, кто бреет его, грозится:
— Вы мне, Хлебный, под руку стонете. Если не нравится, я вас не неволю. Как умею — так и брею. Нас на зенитные автоматы обучали, а на бритвы нас не обучали… Можете, ежели я плох, быть свободным от меня.
— М-м-м, — мычит истязуемый, — так я разве… м-м-м… даже очень хорошо… это у меня просто на коже раздражение.
Утюгов, конечно, не хватает. Возле душевой очередь, и матросы поминутно кричат в иллюминатор:
— Слушайте, вы, мужчина с кочегарки, что вы себе маникюр строите? Тут торпедисты пришли, они слишком нервные, не могут ждать…
Лает и прыгает зараженная общим приподнятым состоянием наша знаменитая на весь фронт дворняга но кличке Долдон, гремит палубный настил под ногами матросов, репродуктор, точно чуя общее настроение, громко и мягко передает вальс, звуки которого несутся и над рекою, и над соседними кораблями, и над причалами…