— Н-ну… За знакомство? Никольский Леонид Павлович.
— Очень приятно, — ответил его визави и широко заулыбался. — Да-да, пеняйте на себя, с моим именем вам, ой будет нелегко! Аарон-Хаим Менделевич Финкельмайер, с вашего позволения! За ваше здоровье!
— Ого, — сказал Никольский. — Ветхий Завет? За здоровье!
И они выпили. Передавая друг другу баночку, ели шпроты; раскладывали по тарелкам салат и обсуждали, хорош ли, и спрашивали предупредительно, не нужна ли соль; наливали по рюмочке еще и еще и говорили что-то вовсе не значащее по смыслу, но приятное, очень нужное в таких-то именно случаях, когда сидят двое и знать еще ничего друг о друге не знают, но узнают вот-вот, сейчас, после этой или после следующей рюмки, и раскроются души, и язык развяжется, и — что там о другом! — о себе вдруг узнаешь такое, чему удивишься, и подумаешь среди разговора: эко ведь как оно у меня, оказывается, а?..
Стало тепло. Мороз, автобусная теснота, сутолока аэропорта и нудные нервозные часы полета сдвинулись далеко, а завтрашние дела — что ж они, эти дела?
— Послал бы я все это подальше к матери, верно? — сказал Никольский, и Финкельмайер Аарон-Хаим Менделевич с ним согласился.
— Верно, — сказал Аарон-Хаим. — Верно, хотя мне и плевать, что это такое и куда. Хотите послать? Матери можно послать любую посылку, она, понимаете, все принимает. У вас какое отправление? Бандероль? Заказная?
— Авиа, — подумав, сказал Никольский. — Авиа, обшитая белой тряпочкой, все швы изнутри. С уведомлением о вручении.
— Ценная, — подсказал Финкельмайер. — Я почту знаю, я на почте…
— Какая, к дьяволу, ценная? Там сплошное дерьмо.
— Продуктовые нельзя! — запротестовал Финкельмайер и поднял вверх такой длинный палец, что он, казалось, состоял по меньшей мере из пяти фаланг.
— Международная, — наклонившись к собеседнику, значительно произнес Никольский. — На экспорт. В джунгли.
— А-а, тогда другое дело, — успокоился Аарон-Хаим Менделевич. — Тогда можно. Удобрять африканские джунгли нашим дерьмом?
— Африканские, — кивнул Никольский. — Там, знаете ли, после колониального господства почва истощилась. Одни лианы. Стелятся по земле. Им нечего обвивать.
— Ай-яй-яй! — опять разволновался Финкельмайер Аарон-Хаим Менделевич и взялся за голову. — Нечего обвивать?
— Решительно нечего обвивать! Так вот, на нашем дерьме там опять появились бананы. Мы им дерьмо, они нам бананы. Бананы есть? — поймал вдруг Никольский официантку.
— Не надо, гражданин, — мягко отстранилась она и пошла дальше.
— Недостаточно еще бананов, — вздохнул Никольский. — Дерьма достаточно, а бананов еще не очень.
— Смотрите, — сказал Финкельмайер. — Вон там сижу я. — Он указывал на один из столиков около самой эстрадки. — Там сижу я в своем лучшем виде. Хотел бы я так жить. Как живет оно.
— А меня там нет, рядом с вами?
— Вас нет. Вам двоиться ни к чему.
— Как ни к чему? Надо все делить пополам. Я налью?
— Валяйте. Вон тот, дремучий, темно-синий костюм в полосочку, видите?
— Дремучий в полосочку. Экзотика. Тигры. Банан без кожурки, — молол Никольский и пытался сквозь табачный дым и чад от близкой кухни разглядеть кого-то, на кого указывал ему Финкельмайер.
— Егова! — вскричал Аарон-Хаим. — Он идет сюда! Он меня заметил! Я вас спрошу: вы знали один такой случай, чтобы меня не заметили, когда совсем не надо, и чтобы меня заметили, когда мне очень надо?
— Не было такого случая. Очень сожалею, коллега, — легко согласился Никольский, потому что легко соглашаться с чем угодно было одним из особых удовольствий, которые давала водка. — Всегда соглашаюсь, когда пью и когда… женщины, — с трудом словил свою мысль Никольский и тут, наконец, уже около их стола, увидел тот самый темносиний костюм в полосочку. Весьма просторный, подумал Никольский, костюм. Даже для этого брюха. Зад, правда, тоже хорош. Но он, по крайней мере, туго обтянут. Ну и лацкан, конечно, с великолепным острым углом, два катета и гипотенуза, — крыло стреловидного истребителя, подъемная сила гигантская, туша кило эдак сто.
— Да подходи, подходи, Манакин, — говорил между тем Финкельмайер и отодвигал свободный стул. — Ты же не хочешь дать мне посидеть спокойно, зачем изображать смущение? Ты же, Манакин, уже не девушка, верно?
Манакин — якут или чукча, решил Никольский — круглый, как шар, солидный человек с маслянистым плоским лицом растянул губы, сомкнул и без того узкие глазки в щелочки и тоненько захихикал. Возможно, глупая шуточка Финкельмайера и в самом деле пришлась по вкусу ему, но скорее всего он притворялся. Сам же Финкельмайер тоже смеялся — с откровенной издевкой смеялся над этим человеком, и в черных глазах Финкельмайера злобно поблескивало, неровные крупные зубы хищновато скалились.
— Милая сценка, — прокомментировал Никольский.
Манакин деликатно усаживался, его зад как бы удостоверялся, действительно ли есть под ним сидение.
— Откушайте, сударь. — Никольский налил водки до половины большого бокала и переставил его ближе к Манакину.
— Товарищ кто будет? — спросил Манакин, с улыбкой глядя на Никольского.
— Я буду товарищ Никольский, — ответил он и, не вставая, протянул руку.
— Товарищ Манакин, — серьезно сказал Манакин, осторожно вложил пухлые пальцы в руку Никольского и мелкомелко ее потряс. — Имя-отчество Данил Федотыч.
— Леонид Павлович, — решил уточнить и Никольский. — Да вы пейте бокальчик-то.
Манакин выпил — глотками, как воду из стакана, и на лице его ничего не отразилось. Не стал он и закусывать.
Аарон-Хаим Менделевич был в восторге:
— Молодец, Манакин! Пусть ответственный товарищ из Москвы знает, как Манакин уважает нашу родную любимую московскую водку! Так сказать, да здравствует нерушимая дружба народов и монолитное единство нашего общества!
Манакин не обращал на него внимания.
— Товарищ Никольский, — удовлетворенно повторил он. У него получилось «товалисникосски». — По какой линии? — спросил он затем. Голос Манакина был высокий, хрипловатый, с какими-то стертыми, незначащими интонациями.
— По административной. Курирую, — отвечал Никольский, которому было наплевать, как Манакин воспримет его слова. Но тот, похоже, воспринимал их должным образом, кивал головой и с уважением смотрел на Никольского.
— А он у нас по партийной, — продолжал Финкельмайер возносить своего знакомого. — Манакин — инструктор райкома, во! Проводник любых решений в народную массу!
Манакин всей тушей повернулся к Финкельмайеру и все тем же бесцветным голосом возразил:
— Заведуюссий отделом культуры. С пятнадцатого января, товарищ Финкельмайер.
Аарон-Хаим замер… Челюсть у него отвисла, птичий глаз уставился на Манакина.
— Вэй! Вэй'з мир!.. — наконец прошептал Финкельмайер. — Так вот оно что, Манакин?..
Никольский ковырял вилкой в мясном. Паясничает или в самом деле испугался? — подумал он о Финкельмайере… И что у него за дела с этим окороком? А дела у них были, это чувствовалось по всему, Манакин неспроста подсел к их столику… Что ж, пусть поговорят, мне ни к чему, у меня своих забот хватает.
— Прошу извинения, — церемонно сказал Никольский и встал. Он прошел в гостиничный вестибюль, разыскал туалет. Выйдя из кабинки, долго мыл руки, при этом вглядывался в висевшее над раковиной зеркало. Из зеркала на него смотрело лицо человека, с которым у Никольского было что-то связано, но он не мог сообразить, что именно. Это было одутловатое, с круто изогнутыми уголками рта и потому немного неприятное, презрительное лицо. И глаза нагловатые, а веки набрякли и красны от курева и бессонницы, под глазами мешки. Правда, у этого типа, кажется, должен быть профиль классически-правильный, по височкам струится благородная седина, но тем паскуднее… «Старый хрен, наследственный бабник», — процедил Никольский, и наглая рожа в зеркале покривилась.
Потом он стоял в вестибюле, смотрел в темное окно, за которым по-прежнему вьюжило, и ветер качал обалделые фонари, и ни единой души не было видно. «Не спотыкайся, загнанный олень», — опять пришло ему на ум. Никольский повернулся и пошел в зал.
Финкельмайер ожесточенно жестикулировал, высоко вздымая подрагивающие руки.
— Да пойми же, дурья твоя башка, это же даровое, — вдалбливал он что-то Манакину, который сидел с непроницаемой физиономией. — Да-ром! Понимаешь? При чем тут твоя должность?
Манакин молчал. Финкельмайер же увидел Никольского, вздохнул и сказал устало:
— Слушай, Манакин, завтра поговорим. Ты иди. Мы с товарищем Никольским кофе пить будем.
— Нельзя завтра. Надо лететь обратно завтра, — хрипловато ответил Манакин и прикрыл глаза. Финкельмайер ненавидящим взглядом уставился на него, потом тихо, с трудом сдерживая ярость, проговорил:
— Хватит, Манакин. Считай, что самолет задержался. Я еще не прилетел. Завтра днем. Да и плевать мне на все это, понял?