— Нет, она боится не тролля, а леса — сказал Семунд, меряя шагами комнату. — Ты чуть не свалил дерево прямо ей на голову, негодяй ты этакий, и теперь она пугается всякого пустяка.
Аслак молча слушал его, а потом сказал:
— Думай как хочешь, только этим делу не поможешь. И я сильно сомневаюсь, чтобы лошадь твоя когда-нибудь перестала бояться всякого пустяка, — насмешливо прибавил он, поудобнее устраиваясь на бочке и закрывая лицо одной рукой. Семунд вплотную подошел к нему и сказал тихо, но грозно:
— Ах ты злобный…
— Семунд! — послышался голос Ингеборг, его жены; она хотела утихомирить расходившегося супруга и в то же время успокаивала малыша который перепугался и вот-вот готов был расплакаться. Но Семунд поднес кулак, слишком маленький для его атлетической фигуры, к самому носу Аслака и всем телом наклонился вперед, пронизывая парня насквозь своим взглядом. Потом он снова заходил по комнате, подошел к Аслаку и снова отошел от него. Аслак был очень бледен, но та сторона его лица, которую видел Торбьорн, смеялась, между тем как другая сторона словно застыла.
— Боже, дай мне терпенье! — сказал он минуту спустя и тотчас же поднял руку, как бы защищаясь от удара.
Семунд резко остановился и, топнув ногой, закричал во всю силу своих легких, так что Аслак даже отодвинулся от него:
— Не смей упоминать имени божьего, слышишь!
Ингеборг с младенцем на руках подошла к мужу и дотронулась до его плеча. Он не смотрел на жену, но руку опустил. Ингеборг села, а Семунд снова начал ходить взад и вперед по комнате; воцарилось молчание, потом Аслак сказал:
— Да, конечно, богу и без того хватает возни с Гранлиеном.
— Семунд, Семунд, — шепнула Ингеборг, но тот уже ничего не слышал и кинулся на Аслака, который пытаясь защититься, выставил вперед ногу. Семунд схватил его за ногу и за шиворот и с такой силой швырнул к двери, что Аслак пробил головой филенку и вылетел в сени. Ингеборг, Торбьорн, дети — все отчаянно закричали: дом наполнился плачем и воплями, но Семунд ничего не слышал. Он снова бросился на свою жертву, вышиб остатки двери и, крепко схватив Аслака вытащил его во двор. Там Семунд поднял его высоко в воздух и изо всех сил ударил о землю. Но тут он заметил, что за ночь намело очень много снегу и Аслаку все равно не будет больно; тогда он уперся ему в грудь коленом, ударил по лицу, в третий раз поднял его и оттащил на свободное от снега место, как волк тащит задранную собаку; тут он еще сильнее швырнул его оземь, снова надавил ему на грудь коленом… и неизвестно, чем бы это все кончилось, если бы Ингеборг с малышом на руках не бросилась между ними.
— Семунд, Семунд, ты же погубишь нас! — кричала она.
Несколько минут спустя Ингеборг сидела в комнате; Торбьорн одевался, а Семунд снова ходил взад и вперед; время от времени он пил небольшими глотками воду, но рука его дрожала, и вода то и дело выплескивалась из чашки на пол. Аслак не появлялся, и Ингеборг хотела уже было выйти из дому.
— Останься здесь, — приказал Семунд таким тоном, будто он обращался не к ней, а к кому-то постороннему. Ингеборг осталась, а через минуту Семунд сам вышел из комнаты и назад уже не вернулся. Торбьорн открыл книжку и стал читать, не отрывая глаз от страницы, хотя и не понимал ни единого слова.
Вскоре, после полудня в доме воцарился обычный порядок, однако у всех было такое чувство будто здесь побывал кто-то чужой. Когда Торбьорн решился выйти во двор, то у самых дверей он наткнулся на Аслака, который укладывал на санки Торбьорна свой скарб. Торбьорн остолбенело уставился на Аслака ибо вид у того был ужасный: на лице запеклась кровь, кровью была перепачкана вся одежда, он поминутно кашлял и при этом хватался за грудь. Минуту он молча смотрел на Торбьорна, потом отрывисто сказал:
— Что-то не нравятся мне твои большие глаза, парень!
Потом он перешагнул через сани уселся на них и покатил под гору.
— Смотри в оба, а то потом не найдешь своих саней! — крикнул он и засмеялся, потом еще раз обернулся и показал Торбьорну язык. Скоро он исчез из виду.
Но на следующей неделе к ним пришел ленсман[3], отец несколько раз уходил из дому, а мать часто плакала и тоже куда-то умолила.
— Что случилось, мама? — спросил Торбьорн.
— Ах, это все из-за-Аслака!
Но вот однажды родители услышали, как маленькая Ингрид распевает песенку:
И смешон же белый свет!Ведь каких чудес в нем нет:Шевельнет девчонка пальчиком —Вмиг приворожила мальчика!Воду в суп стряпуха льет —Повар ухом не ведет!Всех умнее в доме кот:Он из кружки сливки пьет.
Ей учинили строгий допрос, у кого она научилась этой песне. Оказалось, у Торбьорна. Торбьорн страшно перепугался и сказал, что его научил Аслак. Тогда его предупредили, что если он сам будет петь такие песни или вздумает учить сестру, то ему не миновать ремня. Однако вскоре после этого взрослые услышали, что маленькая Ингрид ругается. Торбьорна снова призвали к ответу, и Семунд решил, что, пожалуй, лучше всего высечь паршивца на месте. Мальчик заплакал и так убедительно обещал впредь вести себя хорошо, что и на этот раз его простили.
А когда наступило воскресенье и пастор должен был витать проповедь, отец сказал Торбьорну:
— Сегодня тебе не придется безобразничать: пойдешь со мной в церковь!
Глава вторая
В жизни каждого норвежского крестьянина очень большое место занимает церковь. Это его святая святых возвышается над его повседневными заботами, вокруг нее — торжественное безмолвие кладбища, а внутри кипит жизнь, свершается богослужение. Это единственное здание в долине, которое отделано с роскошью, и церковный шпиль поднимается в глазах крестьянина на гораздо большую высоту, чем это может показаться с первого взгляда? Когда ранним воскресным утром он идет в церковь, колокола еще издали приветствуют его своим звоном, и он неизменно снимает шляпу, словно отвечая на их приветствие. Ведь он уже с давних пор заключил, с ними тайный союз, о котором никто не знает. Еще мальчиком он стоял в дверях своего дома и слушал их благовест, а мимо него по улице медленно шли к церкви верующие. К ним присоединялся и его отец, но сам он «был еще слишком мал», и его оставляли дома. Множество картин слилось в его воображении с этими могучими протяжными звуками, которые плывут от одной горной вершины до другой и долго еще перекликаются, замирая в отдалении; но одна из этих картин стала неотъемлемой частью всего его существа: новые праздничные одежды, нарядные женщины, начищенные до блеска лошади в сверкающей на солнце упряжи.
И вот наступает долгожданное воскресенье; когда колокола наконец благовестят о его собственном счастье, а сам он, в новом с иголочки платье, которое, правда, немного велико ему, гордо идет рядом со своим отцом, впервые в жизни направляясь в церковь. Сколько радости слышится тогда в их звоне! Они откроют перед ним все двери, чтобы он мог увидеть все, что пожелает. А на обратном пути колокольный звон снова несется над его головой, еще тяжелой и затуманенной от песнопений, службы и проповеди, от всего, что ему довелось увидеть в этот день: алтарь, костюмы, множество людей, — и теперь их величественный благовест словно увенчивает запечатлевшиеся в его душе образы и освещает ту маленькую церковь, которую он отныне будет носить в своем сердце.
Когда он становится старше, он часто уходит в горы пасти скот; наступает утро, полное невыразимой прелести; трава покрыта капельками росы, мальчик сидит на высокой скале, а внизу пасется стадо; слышится позвякивание бубенчиков. Но вот до него доносится колокольный звон, и его вдруг охватывает грусть, ибо звон этот навевает на него какое-то безотчетное томление, влекущее его туда, вниз, в долину… Он вспоминает о друзьях, которых встречал в церкви, вспоминает радость, которую он испытывал во время службы, и потом, когда он вернулся домой, вспоминает о праздничном обеде, об отце, матери, братьях и сестрах, о веселых играх на горе, когда наступает воскресный вечер… И его маленькое сердечко начинает так биться, что вот-вот выскочит из груди. Но вдруг он осознает, что это звучит церковный колокол; он стряхивает с себя оцепенение, а на память ему приходит отрывок из какого-нибудь псалма, и он поет, сложив на груди руки и устремив взор в долину. Потом он произносит небольшую молитву, вскакивает и радостно трубит в свой рожок, и звуки его разносятся далеко в горах.
Здесь, в этих тихих горных долинах, церковь все еще говорит с людьми каждого возраста на особом языке, является каждому именно такой, какой он хочет ее видеть. Многое станет впоследствии между ним и церковью, но ничто не будет выше церкви. Прекрасной и величественной представляется она конфирмующемуся, грозной и в то же время доброй, с предостерегающе поднятым пальцем — юноше, только что избравшему свои путь, мужественной и сильной — тому, кто удручен горем, просторной и ласковой — уставшему от жизни старцу. Во время службы в церковь приносят и крестят младенцев, и состояние благоговейного экстаза достигает тогда своего апогея.