– Убить всегда можно.
– Нет, не всегда. Нет, – убить тяжкий грех. Но вспомни: нет больше той любви, как если за други своя положить душу свою. Не жизнь, а душу.
Пойми: нужно крестную муку принять, нужно из любви, для любви на все решиться. Но непременно, непременно из любви и для любви. Иначе, – опять Смердяков, то есть путь к Смердякову. Вот я живу. Для чего? Может быть, для смертного моего часа живу. Молюсь: Господи, дай мне смерть во имя любви. А об убийстве, ведь, не помолишься. Убьешь, а молиться не станешь. И, ведь, знаю: мало во мне любви, тяжел мне мой крест.
– Не смейся, – говорит он через минуту, – зачем и над чем смеешься?
Я Божьи слова говорю, а ты скажешь: бред. Ведь, ты скажешь, ты скажешь: бред?
Я молчу.
– Помнишь, Иоанн в Откровении сказал: «В те дни люди будут искать смерти, но не найдут ее, пожелают умереть, но смерть убежит от них». Что же, скажи, страшнее, если смерть убежит от тебя, когда ты будешь звать и искать ее? А ты будешь искать, все мы будем искать. Как прольешь кровь? Как нарушишь закон? А проливаем и нарушаем. У тебя нет закона, кровь для тебя – вода. Но слушай же меня, слушай: будет день, вспомнишь эти слова. Будешь искать конца, не найдешь: смерть убежит от тебя. Верую во Христа, верую. Но я не с ним. Недостоин быть с ним, ибо в грязи и крови. Но Христос, в милосердии своем, будет со мною.
Я пристально смотрю на него. Я говорю:
– Так не убий. Уйди из террора.
Он бледнеет:
– Как можешь ты это сказать? Как смеешь? Вот я иду убивать, и душа моя скорбит смертельно. Но я не могу не убить, ибо люблю. Если крест тяжел, – возьми его. Если грех велик, – прими его. А Господь пожалеет тебя и простит.
– И простит, – повторяет он шепотом.
– Ваня, все это вздор. Не думай об этом.
Он молчит.
На улице я забываю его слова.
19 марта
Эрна всхлипывает. Она говорит сквозь слезы:
– Ты меня совсем разлюбил.
Она сидит в моем кресле, закрыв руками лицо. Странно: я никогда раньше не замечал, что у нее такие большие руки.
Я внимательно смотрю на них и говорю:
– Эрна, не плачь.
Она подымает глаза. Нос у нее покраснел и нижняя губа некрасиво отвисла, Я отворачиваюсь к окну. Она встает и робко трогает меня за рукав:
– Не сердись. Я не буду.
Она часто плачет. Сначала краснеют глаза, затем опухают щеки, наконец, незаметно выкатывается слеза. У нее тихие слезы.
Я беру ее к себе на колени.
– Послушай Эрна, разве я когда-нибудь говорил, что люблю тебя?
– Нет.
– Разве я тебя обманул? Разве я не сказал, что люблю другую?
Она вздрогнула и не отвечает.
– Говори же.
– Да. Ты сказал.
– Слушай же дальше. Когда мне станет с тобой тяжело, я не солгу тебе, я скажу. Ведь ты мне веришь?
– О, да.
А теперь не плачь. Я ни с кем. Я с тобою.
Я целую ее. Счастливая, она говорит:
– Милый мой, как я люблю тебя.
А я глаз не могу оторвать от ее больших рук.
21 марта
Я не знаю ни слова по-английски. В гостинице, в ресторане, на улице я говорю на ломаном русском языке. Выходят недоразумения.
Вчера я был в театре. Рядом со мной купец, толстый, красный, с потным лицом. Он сопит и угрюмо дремлет. В антракте поворачивается ко мне:
– Вы какой нации?
Я молчу.
– Я спрашиваю: какой вы нации?
Я, не глядя на него, отвечаю:
– Подданный Его Величества Великобританского короля.
Он переспрашивает:
– Кого?
Я поднимаю голову и говорю:
– Я англичанин.
– Англичанин? Так-с, так-с, так-с. Самой мерзкой нации. Так-с. Которые на японских миноносцах ходили, у Цусимы Андреевский флаг топили, Порт-Артур брали… А теперь, извольте, – к нам, в Россию пожаловали. Нет, не дозволяю я этого.
Собираются любопытные. Я говорю:
– Прошу вас молчать.
Он продолжает:
– В участок его. Может, он опять японский шпион или жулик какой. Англичанин… Знаем мы их, англичан этих… И чего полиция смотрит?
Я щупаю в кармане револьвер. Я говорю:
– Второй раз: прошу вас молчать.
– Молчать? Нет, брат, пойдем в участок. Там разберут. Недозволенно, чтобы, значит, шпионы. Нет. За царя! С нами Бог!
Я встаю. Я смотрю в упор в его круглые, налитые кровью глаза и говорю очень тихо:
– В последний раз: молчать.
Он пожимает плечами и молча садится.
Я выхожу из театра.
24 марта
Генриху 22 года. Он бывший студент. Еще недавно он ораторствовал на сходках, носил пенсне и длинные волосы. Теперь, как Ваня, он огрубел, похудел и оброс небритой щетиной. Лошадь у него тощая, сбруя рваная, сани подержанные, – настоящий московский Ванька.
Он везет нас: меняи Эрну. За заставой обернулся и говорит:
– Намедни попа одного возил. На Собачью Площадку рядился, пятиалтынный давал. Ну, а где она Собачья Площадка? Везу. Крутил я крутил. Стал, наконец, поп ругаться: куда везешь, сукин сын? Я, говорит, тебя в полицию представлю.
Извозчик, говорит, должен Москву, как мешок с овсом знать, а ты, говорит, экзамен, небось, за целковый сдал. Насилу я его умолил: простите, говорю, батюшка, Христа ради… А экзамена я действительно не держал. Карпуха-босяк за полтинник вместо меня явился.
Эрна почти не слушает. Генрих продолжает с воодушевлением:
– Вот тоже на днях барин один с барыней порядились. Старички. Будто из благородных. Выехал я на Долгоруковскую, а там трамвай электрический у остановки стоит. Ну, я не глядя: Господи благослови, – через рельсы. Как барин-то вскочит и давай меня по шее тузить: ты, говорит, негодяй, что же?
Задавить нас желаешь? Куда, говорит, прешь, сукин сын? А я и говорю: не извольте, говорю, ваше сиятельство себя беспокоить, так что трамвай у остановки стоит, проедем. Тут слышу барыня по-французски заговорила:
– Жан, говорит, не волнуйся, во-первых тебе это вредно, а кроме того и извозчик, говорит, человек. Ей-Богу, вот так и сказала: извозчик, мол, человек. А он ей по-русски: сам знаю, что человек, да ведь какая скотина…
А она: фи, говорит, что ты право, стыдись… Тут он, слышу, за плечо меня тронул: прости, говорит, голубчик, и на чай двугривенный подает… Не иначе: кадеты… Н-но, милая, выручай!
Генрих стегает свою лошаденку. Эрна незаметно жмется ко мне.
– Ну, а вы как, Эрна Яковлевна, – привыкли?
Генрих говорит робко. Эрна, нехотя, отвечает:
– Ничего. Конечно, привыкла.
Направо Петровский парк, черный переплет обнаженных ветвей. Налево – белая скатерть поля. Сзади – Москва. Сияют на солнце церкви.
Генрих примолк. Тишина. Только сани скрипят.
На Тверской я сую ему в руки полтинник. Он снимает заиндевелый картуз и долго смотрит нам вслед.
Эрна мне шепчет:
– Можно сегодня прийти к тебе, милый?
28 марта
Генерал-губернатор ждет покушения. Вчера ночью он неожиданно переехал в Нескучное. За ним переехали и мы. Ваня, Федор и Генрих следят теперь в Замоскворечье: у Калужских ворот и на большой Полянке. Я брожу по Пятницкой и Ордынке.
Мы уже много знаем о нем. Он высокого роста, с бледным лицом и подстриженными усами. Выезжает в Кремль два раза в неделю, от 3-х до 5-ти.
Остальные часы он дома. Иногда бывает в театре. У него три запряжки. Пара серых коней и две вороных пары. Кучер не старый, лет сорока, с рыжей, веером бородою. Карета новая с белыми фонарями. Иногда в ней ездит его семья: жена и дети. Но тогда кучер другой. Старик с медалями на груди. Охрану мы знаем тоже: два сыщика, оба евреи. Ездят всегда на гнедом рысаке, в открытых санях. Ошибиться нельзя и я думаю, что мы скоро назначим день. Ваня бросит первую бомбу.
29 марта
Из Петербурга приехал Андрей Петрович. Он член комитета. За ним много лет каторги и Сибири, – тяжкая жизнь затравленного революционера. У него грустные глаза и седая бородка клином. Мы сидим в «Эрмитаже». Он застенчиво говорит:
– Вы знаете, Жорж, в комитете поднят вопрос о временном прекращении террора. Что вы об этом думаете?
– Человек, – подзываю я полового, – поставь машину из «Корневильских колоколов». Андрей Петрович опускает глаза.
– Вы не слушаете меня, а вопрос очень важный. Как совместить террор и парламентскую работу? Или мы ее признаем и идем на выборы в Думу, или нет конституции и тогда, конечно, террор. Ну, что вы думаете об этом?
– Что думаю? Ничего.
– Вы подумайте. Может быть придется вас распустить, то есть организацию распустить.
– Что? – переспрашиваю я.
– То есть не распустить, а как бы это сказать? Вы знаете, Жорж, ведь мы понимаем. Мы знаем, как товарищам трудно. Мы ценим… И потом, ведь это только предположение.
У него лимонного цвета лицо, морщинки у глаз. Он наверное живет в нищей каморке, где-нибудь на Выборгской стороне, сам варит себе на спиртовке чай, бегает зимою в осеннем пальто и занят по горло всякими планами и делами. Он делает революцию.
Я говорю:
– Вот что, Андрей Петрович, вы решайте там, как хотите. Это ваше право. Но как бы вы ни решили, генерал-губернатор будет убит.
– Что вы? Вы не подчинитесь комитету?