— Четыре.
— Что?
— Он успел сказать, что кораблей было четыре, — пояснил Бертрам, чье благообразное лицо с большим выпуклым лбом искажало неподдельное страдание. Несмотря на многолетнюю практику допросов и расследований, святой отец Бертрам умудрялся выражать сочувствие даже сознательным еретикам.
— Это не забота Святого Официума, — произнес Кунц, мрачно-спокойный, оглядываясь по сторонам. — Все местные попрятались. Неужели гарнизон этого проклятого городка еще ничего не знает?
— Думаю, жители ближайших к пристани домов не могли не знать о нападении, — сказал Бертрам, оглядывая наглухо закрытые ставни прилегающих аккуратных двух и трехэтажных домиков. — То, что они не известили гарнизон, делает их соучастниками. А как убиты солдаты?
— Раны колотые и рубленные, пулевых нет, это и понятно, гезы не хотели поднимать шум. Но главное — нет рваных следов на шеях, как у предыдущих, — ответил Кунц. — Я тоже в первую очередь об этом подумал. — Инквизитор перекрестился и двинулся к привязанным лошадям. — Но здесь оборотень не появлялся. Обычный налет морских разбойников, брат Бертрам. Нам нечего тут делать.
* * *
Первое, что в жизни своей помнил Феликс ван Бролин, было уверенное мужество отца его, когда обезумевшая толпа ломилась в церковь святого Якоба, а малое число католиков укрылось внутри, молясь о милости у святого покровителя и непорочной девы Марии. Лишь трое или четверо встали с Якобом ван Бролином у притвора, и одним из этих немногих был Виллем Баренц, рожденный на островке у берегов Дании, крещенный по лютеранскому обряду. В тот августовский день anno domini 1566 Виллем встал против своих же реформатов, защищая капитана-католика, первый помощник его на судне, самый близкий друг и соратник в жизни.
— Опомнитесь, флиссингенцы, — выкрикнул капитан голосом, каким в самый свирепый шторм повелевал он команде зарифлять паруса и рубить оборванный такелаж, — разве видите вы перед собой не братьев ваших, а врагов? Разве не вместе мы одна община? Разве не предки наши вырывали у океана польдеры, которые охраняют построенные нашими руками дамбы? Разве не добрый наш эшевен Эд ван Кейк сидит вот у этой стены с разбитой головой, а камень, нанесший ему увечье, направила не рука ли одного из вас?
Внимание толпы реформатов теперь оказалось уже не на церкви, а на уважаемом всеми старом эшевене, чье лицо было залито кровью, и подле которого стояли два ребенка — Дирк ван Кейк восьми лет и пятилетний Феликс ван Бролин. Нельзя сказать, чтобы толпу иконоборцев было так уж легко утихомирить, однако пятидесятилетний капитан ван Бролин уверенно продолжал:
— Вы думаете, что сами пришли к этому храму, движимые христианской праведностью, а я говорю вам, это заговор! Вашу ярость раздувают, отправляют убивать и калечить ваших братьев, разбивать святые иконы, а потом Гранвелла и кастильские инквизиторы разожгут костры по всей Голландии, Фландрии и Зеландии!
Частое дыхание Якоба ван Бролина стало хриплым, но силы голос его не потерял:
— Вы пришли сюда рушить, жечь и уродовать красоту, в то время, как в городской тюрьме томятся ваши братья, арестованные по наветам шпионов кардинала Гранвеллы и проплаченных инквизицией глипперов![4]
Тут пятилетний Феликс увидел, как покачнулся его отец и ухватился за плечо молодого Виллема, а мимо них проскочили в храм несколько типов из толпы, правда, тронуть стоящих у притвора защитников никто из иконоборцев не решился.
— Вы хотите ввода имперских войск? — крикнул Виллем Баренц. — Хотите, чтобы испанская, итальянская и немецкая солдатня вошла в ваш город? Чтобы поубивали вас, а ваших жен и дочерей вываляли в грязи? Этой судьбы вы хотите Зеландии? Ступайте к тюрьме, добрые граждане Флиссингена, если уж вам так угодно являть свой гнев и непокорность, делайте это, верша благое дело, а не уродуя храм божий.
— Это храм антихриста! — раздались голоса, правда, уже не столь многочисленные. — Идолопоклонники! Паписты!
— В нем молились ваши отцы и деды! — крикнул Якоб ван Бролин, выхватывая из-за пояса пистолет. — Кто первый из осквернителей рискнет переступить эту паперть? — глаза старого капитана горели, а лицо покраснело так, что стало цветом напоминать кусок говядины, вывешенный на крюк в мясной лавке. Никогда прежде маленький Феликс не видел отца таким.
Эд ван Кейк, старый эшевен города, нашел в себе силы, чтобы встать и двинуться к толпе, опираясь на двух маленьких детей. То ли вид этих малышей и окровавленного старика между ними утихомирил погромщиков, то ли угроза, исходившая от защитников церкви, направила помыслы толпы в другое русло, но многие, в самом деле, отправились к тюрьме, расположенной в цитадели у городской стены, а другие, такие же обыватели-флиссингенцы, решили передохнуть и промочить горло, уставшее от криков и ругани. И так случилось, что кое-кто из этих людей помогал Виллему Баренцу проводить старшего ван Бролина до его двухэтажного каменного дома, смотрящего аккуратным фасадом на рыночную площадь, а двумя окнами боковой стороны — на узкую маленькую улицу Вестпортстраат. За одним из этих окон находилась спальня, видевшая рождение маленького Феликса. Туда вечером следующего дня Якоб ван Бролин велел привести единственного наследника. Увидав перед собой жену свою и сына, а также нотариуса, которого по распоряжению больного привел Виллем, капитан велел поправить ему подушку так, чтобы он мог полусидеть на широкой кровати, застеленной льняным бельем с шерстяными одеялами поверху.
Хоть был он бледен, слаб, и губы его казались обескровленными, но слова доносились четко:
— Ты можешь доверять во всем двум людям, — напутствовал сына ван Бролин старший, — оба они сейчас рядом с тобой, и первая из них твоя мать, которую слушай во всем и никогда не сомневайся в ее любви к тебе. Второй же Виллем Баренц, который в надлежащий час возьмет тебя на борт нашего корабля и выучит всему, что должен знать зеландский моряк, как в свое время научил его я сам. — Отец перевел дыхание и добавил совсем тихим голосом: — Что касается веры, путеводного маяка души человеческой, то не столь важно, какую именно стезю поклонения Господу ты выберешь. Заботься лишь о том, чтобы никогда не предавать Иисуса Христа, мальчик мой.
В другой день спросил бы Феликс, как научиться различать предателей Христа, но промолчал, потому что не мог сформулировать вопрос коротко, а говорить долго не хотел. Его детскому разумению представлялось непонятным, отчего верующие в одного и того же Бога люди разделились и называются по-разному, отчего ненавидят друг друга реформаты и католики. Непонятные еще слова «лютеране», «кальвинисты», «меннониты», «анабаптисты», вместе с прочим знанием об основах мира, вторгались в сознание рожденного в то время человека, неся с собой раскол, ненависть и — если человек умел мыслить — множество противоречий и вопросов. Между тем, Якоб ван Бролин оглашал свою последнюю волю:
— До совершеннолетия Феликса все наше недвижимое имущество, склады вместе со всем описанным содержимым, домашний скарб и скот пусть находятся в распоряжении моей возлюбленной Амброзии, — ласковый взгляд светло-серых глаз умирающего задержался на женщине, которая искривила губы, чтобы не разрыдаться, и поправила белый чепец. А ван Бролин продолжал: — Оба корабля, принадлежащих мне, «Эразмус» и «Меркурий», передаю в распоряжение находящегося здесь Виллема Баренца. Половину доходов от перевозок и всех иных морских предприятий пусть вносит он в антверпенское отделение генуэзского банка Святого Георгия, где откроет счет на имя Феликса ван Бролина, совершеннолетие которого исполнится через 9 лет.
Несколько глубоких вдохов помогли Якобу восстановить дыхание, он попросил воды, а после продолжил:
— Тебе, Феликс, нужно учиться, чтобы в назначенное время поступить в Левенский университет на курс канонического права. Знай, что если не в мореплавании суждено тебе найти призвание, то душа моя возрадуется, видя твое будущее на посту городского советника, либо судьи, в общем, на почетной и прибыльной должности, отцом семейства и всеми уважаемым человеком. Лишь одного стерегись, мой возлюбленный сын — воинской доли, ибо сказал наш великий земляк Эразм из Роттердама, что война, столь всеми прославляемая, ведется дармоедами, сводниками, ворами, убийцами, тупыми мужланами, не расплатившимися должниками и тому подобными подонками общества, но отнюдь не просвещенными философами. А более всего, мальчик мой, я мечтаю о твоем жизненном пути, направляемом любовью, освещаемом разумом, а там где правит разум — не место войне и смуте.
Маленький Феликс вновь не знал, следует ли ему сказать что-то, и поэтому, когда отец замолчал, не проронил ни слова. Мать увела его в детскую комнату, где оставила одного, и Феликс, покинутый всеми, плакал, пока не заснул. А наутро ему сказали, что отца больше нет.