Вот почему всякий раз даже при галантных прикосновениях вежливо ведущих себя и негогочущих восьмиклассников Валентина Кирилловна тихо постанывает, и тут… и тут, наконец, возникает спорная ситуация, когда взять «с одним» ну совсем немыслимо, а самому первому кто в очереди, прямо уже юноше, почти мужчине, это предстоит, хотя он и вправе стребовать, чтобы Валентина Кирилловна «доказала». Однако такое неудобно, тем более что свойская Валентина Кирилловна задорным и звонким голосом кричит: «Нет, с одним! Спорим, с одним! Вперед, мальчоныш, как в атаку, как папа сейчас!» А покричав не своим голосом, расставляет покрепче ноги, втягивает по-спортивному колени, сгибается и, нагнувшись, поглядывает через бок на разбег первого в очереди. С топотом десантника мчится тот к черте, идеально точно попадает на нее толчковой ногой, делает огромный шаг в воздухе, опять точно ставит стопу для решающего толчка… Толкается! Она теперь не глядит, она опускает голову, она выпячивает обмирающую спину. Господи! Ну! Она чувствует, как он летит, огромный и тяжелый, чтобы вмяться всем собой, и она поступает нечестно (а он бы «с одним» взял!), тихонечко охнув, незам-м-метно на милли-м-метр приподымает спину, и огромные ладони, ожидавшие обрести упор для завершения прыжка, сладко и б-больно не достигают куда следовало, и огромный вес летящего мужского организма не обрушивается, чтобы перелететь, а ударяется брючным своим передом в маленький напрягшийся, чтобы не разлететься вдребезги, обомлевший от женского ужаса задранный зад учительницы…
— Огулял! — возбужденно орут третьеклассники из окна четвертого этажа, а поскольку пять лет до восьмого класса, когда тоже можно будет огулять Валентину Кирилловну, третьеклассникам терпеть неохота, они от вожделения выбрасывают из окна четвертого этажа большую парту.
Сконфуженный случившимся, удрученный своей неудачей, сбивший с ног дружелюбную учительницу, подросток поспешно сгибается водить, но тут проходит инвалид с колокольчиком и урок на воздухе кончается.
А мальчики, учтиво толпясь, проводят, конечно, Валентину Кирилловну домой, и она будет идти и знать, что желанное ожидание не только не прошло, а наоборот, как-то совсем не пропадает, и она торопится домой, дабы поставить пластиночку, взять было книжечку, но потом как-то сумбурно и быстренько ее отложить и… н-наконец-ц-ц доиграть в дворовые наши игры-ы…
Книжечка, кстати, называется «Вешние воды»…
…Из темных всех углов выходят все они… и она выходит… девочка тоненькая… вызывается это все из молчания… из состояния… из дневного светлого воздуха… из полуслезы…
…Этот мальчик, ученик второго класса, ленив еще такой детской ленью, когда лень даже ничего не делать, и, если ты дома, не хочется даже делать то, что хочется делать, и он, хотя каждый вечер и вспоминает, но почему-то не кладет в портфель чернильницу, ведь в школе чернил нет, а если появляются, то тут же оскверняются карбидом.
Мальчик он маленький, но ему уже знакомо то, что останется потом на всю жизнь — везенье наживать или друзей, или врагов, а третьему не бывать.
Зачем он забывает принести чернила? Зачем обрекает себя на отчаянье и унижение — сейчас понять трудно. Это, вероятно, что-то из детских странностей, тем более что у него есть химический карандаш и ничего не стоит сделать из грифеля неплохие чернила с настоящими золочеными разводами на их лоснящейся черной лужице. А может быть, все происходит потому, что в комнате по вечерам горит коптилка и холодно, и ничего не хочется делать, и задали три столбика, и мало еды, и, в общем, вялость. Сумма детских этих вялостей, вероятно, и создает в школе страшную энергию, всегда жестокую и разрушительную, но зато недолгую — потому что от слабосилья и вялости результаты всегда хочется видеть быстрей.
Ну зачем он забывает чернила? Ведь — диктант, и Александра Димитриевна к нему совершенно безжалостна. Сейчас, обдумав все как следует, я берусь это утверждать.
Диктант. Дурацкий какой-то диктант. Уже и на улице посерело, и хорошо видна тетрадка в три косых. Чистая. Где их доставали, теперь понять невозможно. «Савраска увяз в половине сугроба…». Сав-рас-ка у-вяз — а ты почему не пишешь? Я чернила забыл — бормочет мальчик — в по-ло-ви-не су-гро-ба… так и не будешь писать?.. я чернила забыл… что же мне с тобой делать? — вопрошают седые букли плоской старой стервы… что мне с тобой делать, забывчивый мальчик, срываешь всем работу, да?.. — можно макнуть?.. две па-ры про-мерз-лых… промерзлых — это когда что-то простывает, заледеневает насквозь… знаем-знаем!.. можно макнуть у кого-нибудь, Александра Димитриевна?.. значит, ты и не начал писать?.. лап-тей… ну-ну, макни, если получится…
«Если получится» весь класс понимает безошибочно. Кстати, чернил не принесли многие, но они или уже одолжились в свои чернильницы и пузырьки у других, или сели с теми, или впереди тех, у кого чернила есть.
…Ну макни, если получится!..
— Макар, дай макнуть?
— Сам носи!
… лап-тей… и у-гол ро-го-жей…
— Дерюг, дай макнуть?
— Да? — говорит отличник Дерюгин, выводя в этот момент с прилежанием и нажимом — «рагожей»…
— Дерюг, ошибка. Надо «рогожей»!
— Александра Димитриевна, чего он мешается? Подсказывает еще!
…в последний раз тебе сказано, приступай к диктанту! по-кры-то-го гро… — говорит учительница, повернувшись лицом к доске и направляясь к ней из междурядья, то есть как бы не замечая отчаянного уже нищенства за своей спиной, ибо мальчик все дальше и дальше отходит от парты, но, получая всюду отказ, всякий раз шмыгает назад…
— Прохор, дай макнуть? Я тебе бараночки дам…
Надо сказать, что за баранку можно выменять всё. Например, настоящий золотой дукат на чинарик настоящей папиросы «Дукат» или, скажем, латвийский фантик «Лайма» на почти годный ржавый военный наган.
— Прохор, я тебе бараночки дам…
— Сколько?
— Одну…
— Пойдешь ко дну!
— Ну две…
— Утопнешь в говне!
Всё. Междурядье, в котором можно ходить макать, ибо это в общем-то разрешается, исчерпано. Ходить же макать в обход по классу — в общем-то никем из учителей не разрешается. Если близко — макнул и сел обратно, а так…
…пишешь ты или не пишешь? я же сказала: макни… а ты и макнуть, значит, ленишься… всё вам, видите ли, в руки давай… что с ним будем делать, мальчики, раз он диктант нам срывает? выгоним его? а? — говорит с седыми прядками над нашими тетрадками учительница первая моя.
— Да-а-а! — радостно кричат все хором, под шумок хором же переделывая слово р о г о ж а под отличника Дерюгина — р а г о ж а.
Мальчик сидит, склонив голову над тетрадкой в три косых, в руке у него неувлажненная в отличие от его огорченных глаз ручка с пером «рондо», на которое, кстати, то есть некстати, всегда уходит много чернил, но у него есть еще только «гусиная лапка», а «гусиной лапкой» разрешают писать с пятого класса, а он пока — во втором, и вот, по глупости, по собственной детской беспечности, сидит он среди макающего класса, и всем все разрешают макать, а ему — не разрешают, а его шантажирует — но он-то не понимает этого — высокая седая учительница, потому что она его ненавидит.
— Н-на! — рявкает учительница и с отвращением толкает ему на парту свою непроливайку, да так резко, что из непроливайки — из непроливайки! выскакивает несколько изумленных таким случаем капель, радостно сплющиваясь о чистый лист его тетрадки…
— Только я специально для тебя повторять не буду! — победно говорит она. — Так что двойку свою ты все равно у меня получишь!
Нет. Не получит. Он знает это стихотворение наизусть, а проблемы безударных гласных — этого заповедного кошмара одной шестой части суши для него вообще не существует. И он торопится, промокнув веселые кляксы и не успевая промокать капающие слезы, догнать своих товарищей, с большинством из которых ему проучиться до школьного конца.
…ста-ру-ха… в… боль-ших ру-ка-ви-цах… это варежки такие… знаем-знаем!.. со-суль-ки у ней на рес-ни-цах запятая и тире… вы этого еще не проходили… с мо-ро-зу должно по-ла-гать…
Не помню уже, когда я увидел впервые эту странную птицу, то ли тогда, в детстве, то ли недавно, то ли на картинке видел, то ли она все время летала по этому рассказу? Но вроде бы не летала… Называется птица — удод. Со стоячим хохолком, когда сидит, с прижатым — когда летит. Красивая. Редко прилетающая. А раз редко прилетающая и красивая, значит, в детстве я ее видел. Когда же еще, если не в детстве? И прилетала она, и кричала, как полагается удодам, своим нехорошим криком: «Худо тут! Худо тут!» Прилетела неизвестно откуда, села и кричит: «Худо тут! Худо тут!»… Нет, все-таки не могу сказать — то ли тогда, то ли сейчас. Но, в общем, кричит. Скорей, тогда… Худо тут!.. Худо тут!..
Чего ж худого? Детство. Школа. Отрочество.
Будь же оно проклято, это детство, будь она проклята, эта школа… Или, лучше сказать: детство-детство, будь ты проклято. Школа-школа, будь проклята и ты. Будьте прокляты все вы, зачем-то ставшие учителями, будьте прокляты вы, зачем-то ставшие учениками, будь проклят и я, и я, наконец! Но только не она… та девочка… которая нет-нет и появится из закоулочного сквозняка… из полуслезы… из светлого лета…