Девочки ее спят между тем в интернате для детей бывших ответработников в городе Улан-Баторе Хото, в стране Монголии, марки которой хоть не треугольные и ромбом, как у Тувы, но тоже красивые.
Девочки ее сейчас в другой какой-то, не в этой, где она сама, комнате, хотя должны быть в этой, а лежат в другой, и очень далеко. Так далеко и недоступно, что лучше не думать — жуть берет. И когда она с ними увидится непонятно. На третье заявление даже ответа не дали…
Девочки ее сейчас лежат в другой комнате и спят. В комнате той, наверно, три кровати, и они на этих кроватях спят. Одна девочка некрасивая, другая — красивая, но с монгольскими чертами, а третья слабенькая такая и больная, и она, наверно, скоро умрет.
Они там, она здесь. Почему?
Потому что, когда она была девушка, то из Полесья (а там все не похожи на московских или украинских, веселые все и открытые, и работы никакой не боятся — хоть редьку сажать, хоть деготь сидеть, хоть на людей стирать), вот из этого-то Полесья поехала она по призыву поселяться возле Амура на рыбалке у реки и по дороге, на митинге, встретилась с большим человеком. Ну он вскоре семью бросил, они поженились, и девочки пошли. А потом нарком заболел, и надо было срочно ехать лечиться в Москву, а детей оставили его родственникам. Болел он долго, в правительственной больнице, а ей дали эту комнату и обстановку: кровать никелированную — тут вот только шарика не хватает, — трельяж, тумбочки, комод, одеяла, этажерку — всё, как в гостинице, чтоб она пока временно жила. И стал ее муж умирать. А пока умирал, в Монголии против него что-то началось, и попал он тогда в Москве под следствие, но месяц никак не мог очнуться, а его родственники в Монголии как раз отправились кочевать и девочек в Улан-Баторе Хото в приют поместили. Но тут муж умер и всё следствие закрыли. А девочки теперь как иностранные подданные остались — ведь очень скоро война началась. А там старая семья не хочет, кажется, детей отдавать. А если отдадут, то кто привезет, ехать же два месяца на поезде? А если разрешат и она поедет сама, то два — туда, два — обратно. С детьми же. И война идет, и вот вся мебель не ее, а казенная, а тут еще с Василием Ивановичем познакомились.
— Тетя Оля, а самую большую дочку Нарина зовут?
— Да.
— Видишь, я говорила, а ты говорил «солнце».
— Я «Нарина» говорил, а это значит «солнце»…
— Тетя Оля, а Василий Иванович ведь младший лейтенант?
— Торько пока. Скоро его повысят.
— Видишь, а ты говорила, что лейтенант…
— Тихо, она же услышит!.. Сказано тебе про него не спрашивать…
Эти мальчик и девочка — брат и сестра. Сестра — подросток, а мальчик мальчик. Ольга Семеновна их подкармливает, но приходят они не только за этим — мол, сходим и поедим шоколаду или колбасы американской. Они приходят, вероятно, и потому, что встречают здесь заботу и любовь, хотя собственная мама в этом им тоже не отказывает, но в гостях же всегда лучше.
Девочку привлекают, кажется, и тайны здешней взрослой жизни; девочка через года полтора станет совсем девушкой, и даже переписывается уже с фронтом, и даже получила письмо от отделенного Гарика Дука, правда, вскоре Гарик писать перестал. Наверно, погиб, но это трудно представимо.
Иногда Ольга Семеновна в стороне от братишки что-то объясняет девочке. Девочка краснеет, но слушает внимательно, и сама, опустив глаза, что-то бормочет. Она очень злая и нравная эта девочка, и с матерью не станет говорить, о чем секретничает, чтобы брат не услыхал, с Ольгой Семеновной.
Еще она с интересом разглядывает всякое женское белье, приносимое в стирку, и смеется с Ольгой Семеновной над старинными панталонами старухи Балиной, в которых специальная прореха между штанин. Такой раньше был фасон!
Так они и ходят, так и заходят. И, возможно, это инстинкт самосохранения, а возможно, инстинкт жизни, ради которого дочиста съедают картошку с тушенкой и девочка и мальчик, ради которого девочка изучает всякие застежки и тесемки взрослых женщин, ради которого спят в приюте и проснутся, чтобы грызть на час против нашего недоваренное по монгольскому правилу мясо, девочки, ради которого, выпив с Василием по рюмке водки «Тархун», как бы забывает о своих далеких детях Ольга Семеновна, и ради которого сам младший лейтенант Василий Иванов сын Суворов, бывший оголец из города Кеми, приноравливается к травяной улице.
— Ольга!
— Да…
— Ольга! Как я люблю глубину твоих ласковых глаз! — красиво шепчет Вася красивые слова песни в полуздоровое ухо Ольги Семеновны, а это можно сделать, только когда лежишь у стенки.
— Мирый!
— Как я хочу к им прижаться сейчас! Гу-ба-ми!
— Пожаруста, мирый рейтенант мой…
— Не лейтенант пока, Ольгуня. Но ништяк! Будем лейтенантами! Слышь, Ольга, ты честно за наркомом была?
— Вы же знаете…
— Забожись.
— Я же паспорт даже…
— Хрен там в твоем паспорте прочитаешь! Он же не русский! Ла-а-адно, поверим. Ну ты, видно, мужиков поперекидывала через ногу, пока до наркома достигла! Со сколькерыми ложилась-то? С восемью ложилась?
— Васирий! Я же вам сторько раз…
— А целовалася со сколькерыми? Апя-я-ять плачешь! Сама врет и сама плачет…
А если они выпьют по две рюмки зеленого «Тархуна», то Вася к стенке не ложится, чтобы с руки было налить по новой. Тут, имея над подушкой глухое ухо Ольги Семеновны, он, бывает, и позабавляется.
— Эх, Ольга! — шепчет он задушевно. — Ну, Ольга! Ну буфера у тебя и здоровые!
А она, уловив в глазах его что-то ласковое, полуугадав отдельные слова, отвечает:
— Вот и неправда — средние у меня граза и горубые!
И счастливо смеется.
Вообще-то она часто и весело смеется. А плачет редко.
Правда, ей делается грустно, когда Вася уезжает по своим интендантским делам, на прощанье сурово декламируя: «Верю в тебя, дорогую подругу мою!» или «Жди, когда наводят грусть желтые дожди!», однако грусть ее — просто грусть — не тоска, но об этом уже сказано, и вообще она очень хорошая женщина.
Сойдясь с такой хорошей женщиной и узнав, что ее мужик был наркомом и штефкал в Кремле с Калининым, и она там с ими была, Вася сперва растерялся и долго не попадал в тон. В тон он так и не попал (и не попадет!), зато к своему хозяйничанью в ее жизни привык, но очень гоношился.
Это понятно. Юркий дурной и наивный молодой мужичок из пригорода Кеми, он в армии закомандовал, попал в Москву, стал мотаться по каким-то базам, на кого-то кричать, чего-то добывать, за что его забывали похвалить, чего-то не добывать, за что на него топали ногами здоровенные мужики из дивизии; так что оставалось отыгрываться или на шофере Лукоянове, или на безымянном солдате, которого Вася просто называл челдоном, и уж, конечно, на Ольге Семеновне, привязавшейся к дурацким его глазам, хотя был он слободским похабником, грубым и паскудным, каким и должен быть кемский оболдуй.
Единственный, к кому младший лейтенант по-свойски шился, был мальчик. У Васи просто в одном месте еще играла молодость. А всё потому, что сам он не только не доиграл в детстве, но и не мог доиграть в детстве в кемской своей слободе, как бы удачно оно, детство, там ни складывалось. А оно там вообще никак не складывалось, будучи зря потраченным временем, когда бьют тебя по золотушным ушам и больше ничего.
Никто же в Кеми не мог сложить из газеты мячик, никто не знал разных карточных фокусов, и стандартный репертуар городского мальчишки был для младшего лейтенанта потрясением, так что он экстерном проживал — теперь с явной пользой — детство во второй раз, тем более что мальчик, репертуар которого был очень нестандартным, старался заслужить благосклонность военного, а знал он немало всякого, да и школьные науки располагали кунсткамерным набором диковин: потрет, скажем, мальчик о Васину расческу Васиной суконкой, и расческа притягивает мелкие бумажки, а Вася разинув рот глядит. Рот разевается шире, когда по столу, возбуждаемая магнитом, елозит или, вздымаясь на собственной нитке вверх, тянется к тому же магниту, как пес на привязи, иголка, а Вася ажник взвизгивает, если не слушает в телефон, сделанный из двух консервных банок и опять же нитки, закрепленной в продырявленных донышках этих банок спичками, разные мальчиковы приговорки, на которые Василий, скажем из кухни, расторопно отвечает.
— Товарищ младший лейтенант!
— А?
— Ворона кума!
— Брунет! — Вася иногда называет мальчика «брунетом».
— Чего?
— Села баба на чело!
И тому подобное.
А на улице, между прочим, май месяц и солнечное утро, и мальчик с девочкой пришли, не ожидая застать Василия Ивановича, а он стоит возле трельяжа и чистит вымытые уши. Он в галифе, босиком и в одной майке. Девочка обычно старается не сталкиваться с Васей, тем более когда он босиком и в майке, тем более что с ней он всегда разговаривает мало, а один раз — или она слышала, или ей показалось, как младший лейтенант сказал другому военному: «Вы, товарищ капитан, маленько погодите, она хотя и сисястая, но еще пацанка!» — так что девочка скрывается на кухню к тете Оле, а мальчик остается, хотя младший лейтенант пока что дочищает уши.