Дыне куда деваться? Криво улыбаясь, взял губку, которой с доски стирали надписи. Сел на корточки. Лужица была всего размером с блюдце. А губка большая. Дыня примерился, все затихли. Дыня сделал обманное движение, цепочка свистнула, ударила об пол, а Дыня одним махом размазал воду в длинную полосу.
— Молодец, — сказал Пальчик. — Жми дальше.
При второй попытке цепочка скользнула по обшлагу. Через двойную ткань — почти не больно. Дыня осмелел и в третий раз прозевал: стальные колечки рассекли на запястье кожу. Корнелий взвизгнул, бросил губку, прижал ссадину к губам.
— А ты как думал? — серьезно произнес Пальчик. — Риск есть риск. Все по–честному.
Корнелий стиснул зубы, сощурил мокрые глаза и двумя рывками крепко растер воду по паркету. И прижал руку к животу, потому что на тыльной стороне ладони алели еще две полоски.
— Не вышло! — вопили послушные Пальчику болельщики. — Не насухо вытер!
— Ш–ша, — оборвал Пальчик. — Вытер нормально. Надо по справедливости. Теперь я…
Они поменялись местами. Снова появилась лужица.
— Лейте больше, — распорядился Пальчик. — Мне все равно. А ты, Дыня, лупи от души, не бойся, я злиться не буду. Я одним движением затру. Не верите? Спорим. Если не получится, дарю тебе, Дыня, цепочку с кулаком!
Корнелий сидел, раскинув ноги, вода блестела у него между развернутых коленей. Рука болела так, что Дыня забыл про осторожность и готовился врезать цепочкой по кисти Пальчика от души. Крепко сжимал в ладони металлический кулачок.
— Э, постой, — добродушно сказал Пальчик. — Ноги–то сделай пошире. Вот так… — Он деловито взял Корнелия за щиколотки и вдруг сильно рванул на себя.
Дыня, запрокинувшись, проехал по паркету и размазал воду собственным задом. Стукнулся об пол затылком.
Пальчик встал над ним, отряхивая ладони.
— Видели? Вытер одним движением. Скажете, не честно?
Все радостно завопили, что честно. Ура Пальчику!
Из последних сил давя в себе слезы, Корнелий встал. Не сдержал злости, швырнул цепочку с амулетом в грудь Пальчику. Но тот не стал его бить за это, сказал великодушно:
— Ничего, Дыня, не переживай. Лучше иди посуши штанишки.
На Корнелии были новенькие, первый раз надетые брюки — в точности как у Джимми Макферсона из кинофильма «Стрелкй желтой прерии». Из толстого, с бронзовым отливом, вельвета, с витым поясом и чеканными пряжками на широких кожаных помочах. Корнелий наивно надеялся, что этот мужественный наряд в какой–то степени повысит его авторитет. А что получилось! Толстая ткань будет сырой целый день, а сосед по парте Юлька Сачок на каждом уроке станет поднимать руку:
— Господин учитель, пусть Корнелий Глас выйдет, а то под ним почему–то мокро…
Представив это, Корнелий не выдержал и все–таки заплакал…
Господи, почему опять вспоминается школьное время? Какой теперь в этом смысл?.. И в бюро сегодня отчего–то вспомнилось ругательство детских времен… Может, неспроста? Может, был в этом какой–то зловещий намек?.. И эти трое мальчишек на дороге, причем один — рыжий и щербатый!
Не все ли равно теперь?
Теперь вообще ничто не имеет значения.
«Святые Хранители, за что же это мне? Чем я хуже других?»
Корнелий всхлипнул, оторвал от душного дивана лицо. Понял, что в свесившейся с дивана руке все еще держит листок–предписание. Дернулся от новой нелепой надежды, что все приснилось, и опять кинулся читать.
«Г–ну Корнелию Гласу из Руты… С прискорбием сообщаем…»
«С прискорбием»! Сволочи! Они будут жить, жрать, пить, гоготать над анекдотами, а он…
По какому праву?!
Корнелий сел, уперся кулаками в диван. В зеркале напротив увидел свое дикое, мокрое лицо. Зажмурился.
Под зеркалом затрещал телефон. С какой–то надеждой Корнелий бросился к аппарату, схватил трубку.
— Ну, как настроение? — спросил хихикающий голос Рибалтера. — Успокоился? Или снова будешь бросаться стак…
— Пошел к черту, гадина! — взревел Корнелий и рванул из стены шнур. И обмер, осознав, что порвал первую нить из тех, которые связывают его с жизнью.
Но он не хотел рвать!
Это его жизнь! Кто имеет право ее отобрать?!
А может, попробовать на прокатной машине с разгона прорваться через пограничный кордон? Как в кино «Резидент уходит навсегда»!..
Но в сопредельном Юр–Тогосе та же система индексов. И кроме того, Корнелий Глас никак не тянет на роль политэмигранта. А что касается простых беженцев и уголовных преступников, то есть международная конвенция о выдаче…
Вот именно, «уголовных преступников»… Если он попытается бежать, в этот разряд его и занесут. То, что конфискуют имущество и дом, — наплевать. И у Клавдии, и у дочери есть свои накопления, они женщины многомудрые. Но если его схватят (а все равно схватят!) — казнь по уголовному разряду.
Эту жуткую процедуру Корнелий видел на экране. В гулком бетонном зале осужденного со скованными руками и завязанными глазами ставят на колени у края квадратной ямы, в глубине которой ворчит лента транспортера. Из динамика раскатисто звучат слова приговора, а затем — назидание всем видящим эту сцену и краткая молитва. Выстраивается шеренга улан — в масках и с черными траурными повязками на рукавах парадных малиновых мундиров. Звучит оглушительный и дымный залп карабинов. И то, что секунду назад было человеком, валится в яму, транспортер уносит останки в адский зев крематория (зев этот был показан во весь экран)…
Правда, передача была не документальная, а серия фильма «Дороги неправых», но знатоки утверждали, что все показано с полнейшей точностью…
А с «административными» как? Говорят, что безболезненно и почти незаметно. Пилюля там какая–то или еще что–то подобное. Потому что «административный» — он ведь, в общем–то, и не виноват. Он по жребию расплачивается за крошечные нарушения и недосмотры многих тысяч беззаботных сограждан. Один — в поучительный пример многим…
Но почему этот один — именно он, Корнелий Глаг которому так славно жилось на Планете до недавнего часа? Который никому не хотел зла?
Корнелий замычал и опять почувствовал тяжелую тошноту. Кинулся в туалет. Оттуда вышел через несколько минут измученный и почти примирившийся с неизбежным Он так ослабел, будто от него осталась одна оболочка. Хватаясь за косяки, побрел в гостиную, где, как алтарь, возвышалась «Регина» — могучая установка со стереоэкраном высшего класса — предмет открытой зависти ехидного Рибалтера. Опустился в кресло — такое же ласково–податливое, как диван. Тихонько заплакал — такое родное было кресло, будто живое существо. Сколько вечеров он провел в нем перед экраном… А сегодня — последний…
А если разобраться — какая разница: сегодня или потом? Все равно какой–нибудь вечер был бы последним. Может, оно и лучше, что вот так, сразу, без всяких затяжных болезней и притворного сочувствия Клавдии, дочери и сослуживцев?
А почему притворного?.. «Ладно, не валяй дурака, — сумрачно сказал себе Корнелий, — хотя бы сейчас…»
Любил ли он Клавдию? Ну, наверно, вначале — да… Хотя, по правде говоря, женитьба была не столько из–за пылких чувств, сколько из–за желания иметь уютный угол с хозяйкой… Ну и что? Жили не хуже других. Как положено, появилось дитя, Клавдия назвала дочку Аллой. Корнелий некоторое время умилялся, таскал на руках мокророзового младенца, подавляя порой крепкую досаду от излишней крикливости чада. Но потом вдруг поймал себя на мысли, что так до конца и не проникся ощущением, что эта девочка — его дочь. Он, конечно, тревожился во время ее младенческих хворей, случалось, проверял оценки, когда пошла в школу. Но Алла, очень скоро ставшая маленькой копией мамы, относилась к отцу с той же ноткой снисходительности, что и Клавдия к мужу. В семь лет она впервые, следом за матерью, назвала Корнелия Котиком. Корнелий пожал плечами и с минутной грустью подумал, что его отцовские обязанности, пожалуй, окончены.
Далее все пошло очень быстро. Алла стремительно превратилась в неотличимую от других современно–стандарт ных красоток девицу (на улице он ее и не узнал бы), окон чила курсы младших сотрудников при газетном концерне «Либериум» и с первым мужем укатила в приморский Нейгафен. Там скоропалительно вышла замуж второй раз, — кажется, за органиста из какого–то оркестра.
Клавдия все это восприняла как должное, Корнелий следом за ней — тоже.
— Теперь, в конце концов, мы можем пожить и для себя, — сказала ему Клавдия.
Корнелий кивнул. Он никогда не спорил с женой. И не повышал голоса, даже если к горлу подкатывало тяжкое раздражение. Не потому, что щадил тонкую натуру супруги (какая холера с ней сделается?), а интуитивно берег собственный спокойный настрой. Психанешь на две минуты, а потом входишь в мирное русло целый час. Это ведь не на службе, где полаялся с Рибалтером, а через пять минут с ним же травишь анекдоты или сговариваешься заглянуть вечером в приятное заведение «мадам Лизы».