— Нет... нет, — всякий раз возражал мужик. Потом посмотрел на свои белые пальцы. И, не отрывая от них глаз, тихо протянул: — Неученый я... не умею. Началось, как я шел с сенокоса, там, где усадьба Русяков. Там это на меня и нашло. Все эти деревья там, во фруктовом саду... знаете, барин, и овин... как-то переменились.
— Подробнее объясните, что это было?
— Переменилось там, возле усадьбы Русяков. Вроде бы и то же самое, но по-другому.
Марглевский окинул взглядом зал. Торопливо и четко, как актер, произносящий реплику «в сторону», бросил:
— Шизофреник с распадом психических функций, совершенно излечившийся...
Он хотел-сказать что-то еще, но старик перебил его:
— Я видел... столько, столько видел...
Он запнулся. На лбу проступили капельки пота. Он сосредоточенно тер большим пальцем висок.
— Ну, хорошо, хорошо. Я знаю. А теперь вы больше ничего не видите, да?
Мужик опустил голову.
— Нет, не вижу, — покорно подтвердил он и весь как-то съежился.
— Прошу внимания! — бросил Марглевский зрителям и, подойдя вплотную к старику, заговорил с ним медленно, нажимисто, с расстановкой: — Больше вы уже не будете видеть. Вы здоровы, скоро пойдете домой, потому что у вас ничего нет, — ничего у вас не болит. Понимаете? Вернетесь к сыну, к семье...
— Значит, больше уже не буду видеть?.. — повторил старик, не двигаясь с места.
— Нет. Вы здоровы!
Старик в вишневом халате был явно огорчен; больше того — на лице его выразилось такое отчаяние, что Марглевский даже просиял. Он отступил на шаг, словно не желая заслонять собою вызванный им эффект, и лишь едва заметным движением прижатой к груди руки указывал на стоявшего перед ним человека.
Тот вдруг так крепко сцепил пальцы, что они хрустнули, и, тяжело ступая, подошел к пюпитру. Положил на него свои огромные, квадратные руки, с которых болезнь согнала загар и въевшуюся в грубую кожу грязь. Только прозрачно-желтые мозоли, словно сучки на древесном срезе, сверкали на его ладонях.
— Господа!.. — запинаясь, начал он тоненьким голосом, — а нельзя так сделать... зачем же, господа, со мной занимались? Я уж там... что так уж меня кидало во все стороны, этот электрик или как его там... но вот если бы мне остаться... В избе голым голо, сыну на четыре рта не нагорбатиться, чего уж мне туда? Еще бы если работать мог — да, но руки-ноги не слушаются. Какая с меня польза? Мне уж недолго, чего мне надо-то, вишь, оставьте меня тут, оставьте...
По мере того как старик говорил, лицо Марглевского стало резко меняться: радость уступила место изумлению, тревоге, наконец, его исказил едва сдерживаемый гнев. Он дал знак санитару, который быстро подошел к старику и схватил его под локти. Тот инстинктивно рванулся, как всякий свободный человек, но тут же обмяк и, не сопротивляясь, позволил себя увести.
В зале воцарилась глухая тишина; Марглевский, белый как полотно, обеими руками водрузив на нос очки, противно скрипя новыми ботинками, двинулся к пюпитру; он уже открыл было рот, когда из задних рядов раздался голос Каутерса:
— Ну, тоска тут была, коллега, но не столько по болезни, сколько по полной миске!
— Прошу меня извинить! Я еще не кончил! Свои замечания, коллега, вы сможете высказать потом! — прошипел Марглевский. — Больной этот, коллеги, бывал во власти экстатических состояний, его обуревали возвышенные чувства, которые он теперь не в силах передать... Перед болезнью он был дебил, не так ли, почти кретин, я его вылечил, но, если так можно выразиться, мозгов ему маслом смазать не мог... То, что он тут воспроизвел, это увертки, хитрость, нередкая у кретинов. Симптомы тоски по болезни я наблюдал у него в течение длительного времени...
Он говорил в таком роде еще долго. Наконец дрожащими руками протер очки, подпер языком нижнюю губу, покачался на пятках и проговорил:
— Ну, собственно, это... все. Благодарю, коллеги.
Профессор тут же ушел. Стефан, бросив взгляд на часы, решительно наклонился к Носилевской и пригласил ее к себе. Она немного удивилась — не поздно ли? — но все-таки согласилась.
Они прошли мимо столпившихся в дверях врачей. Марглевский, схватив Ригера за пуговицу, что-то возбужденно доказывал. Каутерс молча грыз ногти.
— Настоящая тоска по безумию! — услышал Стефан, выходя в коридор.
Стефан усадил Сташека подле Носилевской, откупорил бутылку вина, выложил на тарелочки остатки кекса и не забыл об апельсиновой настойке, которую недавно прислала ему тетушка Скочинская. Выпил рюмку, потом вдруг вспомнил, что ему надо заглянуть в третий корпус, кашлянул, извинился и вышел из комнаты с чувством хорошо исполненного долга.
Немного пошатался по коридорам, раздумывая, не отправиться ли к Секуловскому, подошел к окну — тут его и настиг Юзеф-старший.
— Господин доктор, ох как хорошо, что вы здесь. Пашчиковяк, ну тот, из семнадцатой, вы же знаете, выкобенивается.
У Юзефа была своя терминология. Если пациент вел себя беспокойно, он говорил, что тот «дает». «Выкобенивание» было уже симптомом более серьезным.
Стефан пошел в семнадцатую.
Десятка полтора больных без особого интереса наблюдали за скакавшим по-лягушачьи мужчиной в халате, который, издавая воинственные — никого, правда, не пугавшие — крики, скалил зубы, мотался из стороны в сторону, далеко выбрасывая ноги, и, подлетев к кровати, разодрал простыню.
— Будет! Будет! Пашчиковяк, что случилось? — добродушно начал Стефан. — Вы — такой спокойный, культурный человек, а устраиваете бузу?
Безумец исподлобья посмотрел на него. Это был маленький тощий мужчина с головой и длинными пальцами безгорбого горбуна. Смутившись немного, он пробормотал:
— А, так это вы, господин доктор, сегодня дежурите? Я думал, доктор Ригер. Простите, не буду больше...
Стефан, недолюбливавший Ригера, улыбнулся и спросил:
— А чем вам не угодил доктор Ригер?
— Э-э... да так... ничего больше не будет, ша, господин доктор. Раз вы дежурите, ни гугу.
— Я не дежурю... так просто зашел... — проговорил Стефан, и, поскольку это прозвучало чересчур уж по-домашнему, он, подстегиваемый чувством служебного долга, поправился: — Ну, не надо делать глупостей. Я или доктор Ригер — все едино. А то отправят вас сейчас на шок, на что это вам?
Пашчиковяк сел на кровать, заслонив дырку в простыне, оскалил мелкие зубы в дурацкой улыбке. Это был, отмечалось в истории болезни, дебил, обладавший, однако, немалой смекалкой, которую не удавалось описать бытующими в диагностике формулами. Стефан заглянул в другую палату. На ближайшей к дверям койке что-то бормотал, укрывшись с головой одеялом, ветеран лечебницы, идиот. Остальные больные сидели, только один топтался подле своей кровати.
Стефан вошел.
— Ну как? — обратился он к бормотавшему под одеялом.
На подушке показалось изможденное, заросшее рыжей щетиной лицо с желтоватыми глазами и беззубым ртом. Бормотание стало громче.
— Ну, сколько будет... сто тринадцать тысяч двести пять на двадцать восемь тысяч шестьсот тридцать?
Это была милость: согбенный человек забормотал на иной лад — ревностно, чуть ли не молитвенно, — и спустя некоторое время выдавил из себя:
— ...сят... миллион... ячи... шесть... двад... пять...
Стефану не нужно было и проверять. Он знал, что это — феноменальный вычислитель, который множит и делит шестизначные числа безо всякого труда в течение нескольких секунд. По приезде в лечебницу Стефан пытался расспросить его, как он это делает, но в ответ слышал лишь гневное бормотание. Однажды, не устояв перед лакомством (Стефан принес ему дольку шоколада), идиот обещал открыть свою тайну. Побормотав и изойдя шоколадной слюной, он выговорил: «У меня... там такие ящички в голове. Это прыг, скок. Тысячи тут... мальены тут... и прыг, скок. И здесь. И готово». «Как это — готово?» — разочарованно спросил Стефан.
...«Математик» накрылся одеялом, и лицо его на миг просветлело. Он был велик. Он побормотал еще и прогнусавил:
— Сязите ще!
Это означало, что он хочет, чтобы ему назвали два больших числа.
— Ну... — Стефан добросовестно отсчитал тысячи и велел перемножить.
Идиот пустил слюни, зашептал, икнул и назвал результат. Тшинецкий в задумчивости постоял в ногах его кровати.
— Сязите ще!
Стефан, чтобы отвязаться, назвал несколько чисел. Может, ему это нужно для самоутверждения? На Стефана порой нападал страх, в эти мгновения ему казалось, что он должен повиниться перед всеми, на коленях выпрашивать у них прощения за то, что он вот такой нормальный, что иногда он радуется, что забывает о них...
Деваться Стефану было некуда — он пошел к, Секуловскому.
Поэт брился. Заметив на столе том Бернаноса[24], Стефан заговорил о ценностях христианской этики, но Секуловский не дал ему закончить. Стоя с намыленным лицом перед зеркалом, он так решительно замахал кисточкой, что пена разлетелась во все стороны.