Шли рядом, радуясь тому, что согревают друг друга. Потом, у Раскопанки, когда начались луговые травы, Колька подхватил Елену на руки.
Чем ближе к реке, тем все гуще и выше становились травы. Они хранили в себе росистую свежесть, и Колька, оберегай Елену от влажной прохлады, поднял ее почти к лицу.
— Ты так меня любишь? — спросила она восторженно. Колька не ответил: он просто не помнил слов. Тогда Елена изогнулась у него на руках и поцеловала.
— Вы… вы тоже?.. — хотел было что-то спросить и он, но осекся, остановился: ему не хватило дыхания. А Елена, засмеявшись тихо и откровенно-счастливо, радуясь порыву, охватившему их обоих, говорила едва слышно, где-то совсем рядом с его щекой:
— Колька, милый… Когда женщина целует, ей уже можно говорить «ты».
Он не видел ее лица, и ему казалось, что голос женщины возникает из черной теплыни ночи, из шелеста трав журчания реки… На берег Раскопанки вышел пошатываясь. Бережно опустил Елену на небольшой стожок пахучего майского сена. Хотел отойти к воде остудить голову, но Елена удержала его:
— Посиди рядом.
Колька покорно присел. А женщина откинулась на сено и, заложив руки за голову, взглянула в зористые россыпи неба. Лежала красивая, светлая, с призывной нетронутой лаской в слегка раскрытых губах. Лежала влекущая и желанная — и Колька испуганно и поспешно отвернулся к реке.
В таинственно чуткой истоме ночи млели гибкие лозы. Опустив ресницы, закрывшись распущенными волосами, с тоскою и завистью глядели в воду плакучие ивы. Там, в воде, дрожали синие звезды. К ним, к этим звездам, — уже не отраженным, а живым, — протягивали руки стройные осокори. Они даже не обращали внимания на несмелый, просительный шепот ив. Да и разве могла сравниться тихая преданность ив с лучистыми, открыто зовущими взглядами звезд?
— О чем ты думаешь? — нарушила молчание Елена.
— О тебе, — срывающимся голосом ответил Колька. — Мы должны быть вместе. Навсегда.
— Но ведь это невозможно! — рассмеялась женщина, тронутая его настойчивостью.
— Почему? — вспылил он. — Снова будешь говорить о своих годах?
— Да, — с веселым упрямством школьницы возразила она. — Мы обязательно будем несчастливы!
После всего, что произошло сегодня, после той душевной близости, что возникла между ними, слова Елены обрушились на Кольку жестоко и неожиданно. Он притих, тяжело и тоскливо вздохнул. С грустью и безнадежностью произнес:
— Что же мне делать?
В его вопросе было столько боли, что женщина растерянно замерла. Раскаяние и любовь одновременно всколыхнули ее. Елена порывисто поднялась, торопливо обвила Колькину шею.
— Если ты не боишься, — сказала, глядя ему в глаза, — давай будем несчастливы!
И померкли звездные дали. Небо качнулось и опрокинулось в заречную темень… Они не удержались, рухнули в растрепанную пахучесть стога. Горячо, жадно, глотая слезы и все еще не веря своему счастью, Колька целовал глаза, волосы, щеки женщины. В прорези случайно расстегнувшейся блузки увидел обнаженную шею Елены — и начал целовать ее.
— Колька, милый, не надо…
Он не слыхал, не улавливал шепота любимой. Тогда женщина властно взяла его голову и притянула к своим губам. И Колька почувствовал, как эти губы дрогнули и вдруг странно ожили, обволакивая все его существо непонятной влекущей одурью.
— Не надо, — уже просила Елена, и теперь в ее голосе не было прежней веселости. Она хотела и не могла оттолкнуть Кольку, снова искала его губы и снова, в который раз, повторяла: — Не надо…
Наконец, оттолкнула, распрямилась и села, неровно дыша. Ласково-виновато, словно боясь обидеть его опять, промолвила:
— Не надо, милый… Пойми, я была мужественной слишком долго.
Сел и Колька. Но вскоре снова обнял женщину и, удерживая на руках, точно ребенка, склонился над ее лицом, над ее большими глазами, отзывчиво-любящими и родными.
— Ты не хочешь быть моей женой?
— Хочу, — ответила Елена просто. — Но не здесь и не так. — Она нежно поправила сбившийся Колькин чуб, провела рукой по его голове. — Прижмись щекой, — приказала тихо. — А теперь слушай… Девчонка, замерзавшая в подворотне, любит тебя. У нее не было праздника любви — так случилось. Но у тебя он должен быть обязательно — это желание девчонки… В комнате, полной цветов. В музыке. В ласке. И чтобы блузка расстегивалась не нечаянно — девчонка сама расстегнет ее для тебя… А утром, когда ты уснешь на ковре, растянувшись, как первобытные предки, девчонка опустится рядом с тобой, положит твою голову в колени и споет свои самые лучшие песни. Может быть, Песню синих морей.
— А откуда девчонка ее узнает? — спросил Колька.
— Я подарю эту песню ей.
— Только песню?
— Что же еще?
— Все. Руки, губы, волосы, колени, в которые она положит мою голову!
— Что же останется от девчонки? — рассмеялась Елена.
— Комната, полная цветов, — ответил он.
Женщина благодарно прижалась к Кольке. А он, ощущая на горле ее близкое дыхание, глухо, но горячо промолвил:
— Все будет так, как хочет девчонка. Но с нынешнего вечера ты все равно — моя жена. Навсегда, слышишь? Ты можешь просить всего, чего хочешь. Даже требовать — это право жены. Я сделаю для тебя все! Хоть сейчас!
— Сейчас? — улыбнулась Елена. — Ну что ж, тогда застегни мне, пожалуйста, блузку…
Всю обратную дорогу держались за руки. То и дело Колика привлекал Елену к себе, и она, шутя отбиваясь, в конце концом затихала, просила: — Поцелуй меня… — И когда Кольки склонялся к ней, изумленно повторяла: — Мальчик мой! Муж мой негаданный…
У дома Городенко прощались долго, наивно-трогательно. Расходились, торопливо возвращались вновь, говорили друг другу удивительные слова. Когда, наконец, за Еленой закрылась дверь, Колька знакомым путем пробрался в сад учителя: ему хотелось увидеть, как зажжется свет в угловой комнате. Но свет не зажегся. Прождав напрасно минут двадцать, Колька перелез через ограду и очутился в глухом окраинном переулке. Домой идти не хотелось: разве мог он уснуть в эту ночь! Тишина комнат, мерное похрапывание отца за стеной, равнодушное постукивание ходиков — оскорбили б его. Он не мог так быстро и сразу расстаться со звездами, с теплынью ночи, с шуршанием и запахом трав: они были свидетелями его встречи с Еленой. В них как бы продолжалась и все еще жила эта встреча, а Кольке хотелось, чтобы она продолжалась бесконечно. «Пойду на маяк», — решил он.
Маяк гудел в ночи нервно и напряженно. Неровный, пульсирующий звук дизель-динамо, жужжание фонаря наверху башни сливались в низкий однообразный гул, в котором чудились натруженность и усталость. Луч маяка дымился над морем. В нем вспыхивали, точно сгорая, ножные бабочки. Они устремлялись навстречу свету и умирали на выгнутых линзах, покрывая их матовым толстым слоем. Сквозь этот слой огонь маяка казался пепельно-серым.
Колька справился у мотористов о Лемехе и по крутой винтовой лестнице поднялся в башню. Здесь было жарко и гулко, душно от тесноты, от горячих стекол и металла, от запаха резиновых прокладок и перегретой смазки. Лемех с трудом перебарывал дрему, следя за работой установки не столько глазами, сколько на слух. Он искренне обрадовался приходу Кольки: вдвоем коротать ночь и легче, и веселее.
— Светишься ты, чисто медяшка надраенная, — усмехнулся Петро, наклоняясь к Кольке, чтобы пересилить шум фонаря. — Хоть на кручу заместо маяка ставь. С гулянки?
В ответ Колька лишь глупо и смущенно улыбался.
— Везучий ты, — вздохнул Лемех. — А у меня с Люськой не получается радости. То ласковая и смирная, то сполохнется вдруг, как бритва на оселке… — Он снова вздохнул, видимо о чем-то вспомнив, и неожиданно предложил: — Давай подхарчимся, а то я с вечера одни цигарки смалю. Тянет середку, будто сухая помпа.
Достал узелок, вынул из него четверть буханки хлеба, брынзу, пучок зеленого лука. Кивнул приятелю на табурет, и Колька не стал отказываться, внезапно почувствовав голод.
— Значит, с приезжей племянницей Городенко дружишь? — с хрустом надкусил Петро свежий початок лука.
— Угу, буркнул Колька.
— А я жениться надумал, — словно между прочим, обронил Лемех. — Спросил у Люськи: пойдешь за меня? Смеется. «Нет в тебе, Петя, говорит, мужской красивости. Только и заслуг твоих, что на мандолине играешь. Сидишь на своей колокольне, бычков по ночам распугиваешь…» Обидно стало. «Колокольня, — говорю ей, — для семейной жизни — штука хорошая. Не матрос какой-нибудь — на берегу живу. Отсветил вахту — и дома».
— А она? — поинтересовался Колька, разжевывая краюху.
— Смеется… «Кабы ты днем светил! — говорит. — А ночью я целоваться люблю!» Никакого серьезного разговора не выходит, — с грустью заметил он.
Дальше ужинали молча. Лемех вытер ладонью губы. Пуская клубы дыма, которые тотчас же растворялись в голубоватом мутном воздухе помещения, спросил: