Индийские йоги полагают, что мы состоим из нескольких тел. Самые внешние из них, а именно, физическое (из костей и мышц) и энергетическое (из настроений и самочувствия) мы еще хоть как-то в состоянии ощущать. Но вот все остальные, более тонкие тела, отвечающие за мысли и чувства, и, что самое главное, за события, нам недоступны. И вся глупость заключается именно в том, что при перерождении именно первые два тела и не переходят в следующую жизнь, умирают, а те, что переходят, никак нами не используются, потому что не осознаются. И что тогда толку от этих перерождений, если весь нажитый опыт ты все равно использовать не сможешь?
Раньше вот был Бог. Потом, говорят, умер. А жаль, собственно, — с ним было бы удобнее. Хоть какие-то ориентиры были прописаны в анналах, хоть чему-то можно было верить. Сейчас, правда, существует уголовный кодекс. Но российские суды настолько продажны, что и статус кодекса померк. Да и что там вообще написано? Не убивай и не воруй? А про не предавай там ничего нет? Не думай плохо? Не прелюбодействуй, наконец? Еще пару веков назад все было по-другому, прелюбодеяние рассматривалось почти как преступление. В гражданском кодексе Франции и по сей день записано, что изменившая жена при разводе не получает никакой материальной компенсации от мужа. Интересно, кстати, почему тогда именно за французами прочно закрепилась репутация ловеласов? Кстати, забавно, но про изменившего мужа в законах ничего не сказано.
Мысли плавно соскальзывают на одну и ту же рельсу: скоро сюда приедет Стас, и общение с французом мне совершенно не нужно. Оно мешает, сбивает с толка и вообще явно нарушает мой покой, в поисках которого я сюда приехала. Весь сегодняшний вечер Арно (я, наконец-то, узнала его имя) не выходит у меня из головы. Какое-то наваждение, недоразумение, навязчивая идея, дурацкая и мучительная болезнь. Влюбленность, по сути, это такая же часть Майи, как и все остальное, созданная тобою параллельная реальность, материализовавшаяся в виде мысли, в свою очередь породившей чувство. Соответственно, раз мысль — продукт нашего мозга, то она обязана подчиняться нашему контролю! Или ты даешь ей волю, и тогда она расцветает, или — не даешь, не пускаешь ее к себе, приказываешь ей уйти, исчезнуть, умереть, и тогда она трется тихонько на пороге, пару раз вздыхает и оставляет тебя в покое. Потому что она не отдельна от тебя, она есть твое порождение, существует с твоего ведома и, главное, по твоему молчаливому, даже порой неосознанному, но все же — согласию. То есть является твоим добровольным выбором. А все остальное — юношеский гормональный бред, натужные оправдания слабых и безвольных.
Я решаю, что с этой минуты добровольно и сознательно выбрасываю Арно из головы. Окончательно и бесповоротно прерываю уже расцветающую от явной безнаказанности мысль. Отныне я холодна, рациональна и полностью владею своими чувствами, более того — они вообще меня не интересуют. Я считаю, что людям в принципе свойственно преувеличивать роль своих чувств и вызванных ими страстей. Это доходит до маразма, до душевной патологии. Даже обычные эмоции уже владеют нами почти бесконтрольно. Элементарные, бытовые — гнев, зависть, раздражение — порой охватывают нас подобно вирусным болезням, будто бы никак не зависящим от нашего решения и выбора, в то время как они порождены самими нами, и простейшее тому доказательство: разные люди испытывают различные реакции на один и тот же факт или событие, что говорит о полной необъективности наших оценок как таковых.
Задув свечу, я отправляюсь наверх. В окне спальни, как в раме, нарисовано небо. И в центре картины, будто в издевку принятому мной решению не думать об Арно, нахально усмехается яркий сосок Венеры. Надо бы все-таки у кого-нибудь выяснить, точно ли это она, а то вдруг это окажется какой-нибудь Марс в результате? Это бы сильно меняло дело.
14
Легко решить, да трудно сделать.
С утра, не успеваю я толком проснуться и ощутить еще прохладное присутствие неуверенных, полуспящих солнечных лучей, как меня пронзает жутким счастьем от предвкушения сегодняшнего дня, острым внезапным воспоминанием об Арно! Я чувствую себя, как в детстве, когда, едва открыв глаза, ты первым делом вспоминаешь что-то возбуждающее, например, «Сегодня мой день рождения!» и, лишенный терпения ждать хотя бы секунду, рывком выпрыгиваешь из кровати и бежишь босыми ногами, сам не зная куда, выскакиваешь в большую комнату, на кухню, по пояс высовываешься в окно, словно заявляя миру: «Вот он, я! Я тут! Это мой день!»
Сегодня я проснулась до будильника, стрелки на котором медленно, вяло, будто застывшие или вовсе сломавшиеся, приближаются к семи утра. Я полностью выспалась и готова к жизни. Будильник — вещь для несчастных людей, которых ничего хорошего не ждет. Меня же словно подменили! Я чувствую себя совершенно другим человеком — свежим, обновленным, полным сил — мне словно бы дали новую жизнь, и я, без малейшего сожаления и колебания отбрасываю жалкие обломки неудавшейся первой, и сразу, с головой бросаюсь во вторую, которая теперь (и это совершенно очевидно, просто не может быть по-другому!) точно у меня удастся.
Вчера, на галечном пляже, я, разумеется, его не поцеловала. Он опять, как и в день нашего знакомства у моста, проводил меня до дома, но на этот раз чуть задержался, осмотрелся по сторонам:
— Странный у тебя дом. И почему такое название, «Вилла Пратьяхара»?
— «Пратьяхара» значит покой и независимость от внешнего мира. А «Виллу»… придумал мой бойфрэнд.
Я замечаю, что будто бы поймана за чем-то постыдным и начинаю оправдываться. И еще мне чуть режет слух слово «бойфрэнд», — даже не само слово, а тот факт, что почему-то я не хочу называть Стаса мужем, хотя раньше всем именно так его и представляла.
Что-то неуловимое дрогнуло и изменилось в лице у Арно, но тон голоса остался ровный, как обычно, слегка дистанционный, равнодушный:
— Ах, бойфрэнд… Конечно.
— Что, конечно?
Его брови чуть насмешливо изогнулись вверх, лоб пересекли продольные морщинки, глаза наполнились неясной иронией:
— Нет. Ничего. Это я так… Он русский?
— Да. Но у него отличный английский, — прибавила я поспешно и опять поймала себя на том, что словно оправдываюсь. — Ты с ним познакомишься. Он скоро сюда приедет.
— Да, конечно, — опять кивнул француз. — Хотя не думаю… Кстати, ты знаешь, что неправильно понимаешь слово «пратьяхара»? Твое толкование очень вульгарно, поверхностно. Хотя… это все совершенно неважно… Прости.
Разговор после этого сник и, похвалив карпов в моем прудике, Арно отказался от кофе и засобирался уходить. Возникла слегка неловкая сценка: попрощавшись, он наклонился, подставляя щеку для поцелуя, но одновременно я сделала такое же движение, и наши щеки нелепо столкнулись, отчего меня в секунду кинуло в жар и, кажется, я покраснела. Каждый из нас тут же повернулся так, чтобы быстро чмокнуть в щеку другого, и в результате мы почти соприкоснулись губами. Это смутило обоих до того, что лоб Арно аж наморщился, а и без того изломанная линия губ скривилась как от лимона. Поспешно отодвинувшись, я отвернулась и зачем-то начала приглаживать волосы. Арно шагнул назад, споткнулся о стул, чертыхнулся, поймал его в последний момент за спинку и, водрузив на место, не оглядываясь, ушел. Сердце потом еще долго прыгало в моей груди, а сама я не могла найти себе места, то поднимаясь на второй этаж и зачем-то начиная разбирать валяющиеся в углу вещи, то бросая это занятие и спускаясь на террасу, собирая накопившиеся за день стаканы и чашки, чтобы их вымыть, открывая и снова закрывая кран на кухне, так в результате и оставив посуду грязной в мойке, и постоянно покусывая нижнюю губу до тех пор, пока, наконец, оттуда не выдавилась капля крови. Я люблю вкус крови, порезавшись, обычно я долго облизываю ранку, но вчера я почему-то испугалась. В густой капле, темнеющей на моей губе, мне почудилось какое-то дурное предзнаменование.
Какое ребячество! Не думать об Арно! Не думать вообще, убить мысль на корню, задавить в самом зародыше! — приказываю я себе все утро, но по моему лицу то и дело бесконтрольно размазывается улыбающаяся маска. Сегодня я не иду купаться, вместо этого я брожу кругами по террасе, застываю, положив руки на спинку чуть не опрокинутого им вчера стула, потом долго изучаю затушенный им окурок — потемневший за ночь, отсыревший в ракушке-пепельнице, согнутый его пальцами пополам. Неожиданно я понимаю, сколько здесь предметов, до которых он дотрагивался, останавливал на них свой взгляд; я жалею, что он не зашел в дом, возможно, там бы остался его запах… или воздух, вышедший из его легких, — им бы можно было сейчас дышать. Я отношу пепельницу на кухню, но не выкидываю его окурок в мусорное ведро, а ставлю полную ракушку на подоконник: скоро придут Май и Ну и выбросят его, а пока… пусть полежит, ну просто так, ведь никому не мешает.