Нигде, может быть, так выпукло не вырисовывается концентрированность учреждения, как в этой обстановке борьбы с эпидемиями.
Не знаем, как в других местах, но в Петрограде трудармия нашла широчайшее и плодотворнейшее поле для приложения своих сил.
В ШТАБЕ
Автомобиль быстро идет мимо однообразно скучных петербургских дач; в лицо лепит мокрый снег, холодный мокрый ветер.
Начальник укрепленного Петроградского района показывает на бесконечно тянущиеся между березами направо и налево желтые полосы.
— Вот все окопы, и все оплетено проволокой. Они тянутся бесконечными рядами. Юденич тут запутался бы, как в тенетах.
У моего спутника простое крепкое лицо, а за этой крепостью печать усталости. Едва ли он когда-нибудь спит. Боевое управление, работа в трудармии, напряженная борьба с эпидемиями — разве передохнешь? А позади два года пестрой революционными событиями жизни, борьба, чехословацкий плен, побег, десятки назначений на разные посты, надрыв, болезнь, и вот опять в красно-кипящем котле революционного города. Только революция умеет ковать такую разнообразно нарастающую судьбу.
Я спрашиваю о том, что меня постоянно занимает и мучает:
— Скажите, производительность труда трудармии какова?
Я спрашиваю, а сам заранее знаю истертый ответ: «О, великолепно! Чрезвычайно высока!..» И слышу коротко и резко:
— Низкая!
— Почему?
Он сосредоточенно молчит. Потом говорит с затаенным раздражением:
— А потому, видите ли, у нас, у трудармейцев, рабочий день двадцать четыре часа; каждую минуту дня и ночи мы готовы выполнить боевое или трудовое задание. А в гражданских учреждениях от десяти до четырех. Допустимо ли у нас что-нибудь подобное? Нет, их нужно милитаризировать, иначе толку не будет.
Он опять сосредоточенно помолчал, обдумывая.
— А тут и наши. Приходится перевоспитывать. Многие из командного состава просятся: переведите на боевой фронт, мне нужны боевые задания, что я тут дроворубом буду! Извольте видеть, это для него унизительно. Вести роту под пулеметным огнем, это геройство, вести ее на заготовку дров, на стройку моста — это обывательщина, мещанство. Вот с чем приходится бороться. Да это командный состав! Есть комиссары-коммунисты, которые придерживаются тех же взглядов. Вот тут и поди. Приходится перевоспитывать сверху донизу. Но это все обойдется, это, в конце концов, не страшно. А вот гражданские учреждения подтянуть надо, милитаризировать их надо.
Человек, который никогда не спит, железной рукой умеет заставить всех вокруг себя работать.
Вот и штаб. К крыльцу подходит молоденький артиллерист. Мой спутник обращается к нему:
— Который час, товарищ?
— Половина одиннадцатого.
— Под арест за опоздание на службу. Это не первый раз.
В штабе обычно, как во всяком полевом штабе, рапорты, донесения, телефонограммы. Дачка натоплена. Достаем карту, смотрим расположение работ, куда мне ехать. Входит помощник комиссара Карельского участка, славные глаза. Ну, конечно, рабочий, конечно, металлист, путиловец. Садимся с ним в санки и едем мимо хлещущих березок, томно гнущихся елочек. Ветер, как дьявол, старается нас опрокинуть с санями и с конем — с моря рвется, должно быть, от англичан.
Вот батарея. При малейшей тревоге все номера на месте, и орудие откроет губительный огонь. Тут все начеку.
У ручья притянутая к земле «колбаса» под брезентом; ветер волнуется и переливается в ней, как в огромном брюхе. Немало послужил аэростат, зорко наблюдая за врагами.
Тянется необозримое Шуваловское болото с громадными пластами великолепнейшего торфа. Доставлены торфяные машины, проводится узкоколейка (почему не ширококолейная, не было бы перегрузки).
Инженер торфяного комитета объясняет расположение и характер работ. Идет расчистка из-под леса торфяных болот, работы торфяные начнутся весной.
Я спрашиваю инженера:
— Какова производительность труда трудармейца?
Он осторожно, косо посматривает на комиссара — не хочет ссориться — и говорит:
— О-о, прекрасно работают! Мы с ними отлично работаем, спелись.
— Ну, как в цифрах? — настаиваю я.
Он полуотворачивается и, понизив голос, говорит:
— Да... хорошо: шестьдесят процентов нормы.
«Ну, шестьдесят процентов нормы не так уж хорошо», — думаю я.
— Почему это так?
Инженер пожимает плечами.
В затоны, между которыми со свистом все так же бешено рвется ветер, трудармейцы кидают лопатами почвенный торф.
Мы подходим, все окружают нас, складывая лопаты. Немало желтых, истощенных лиц.
— Ну, что, кончили? — спрашивает комиссар.
— Обедать идем, — послышались голоса, уносимые рвущимся ветром. — Опять такой же обед: без хлеба.
— Разве не привезли?
— Да привозят когда? В четыре, в пять вечера. А за обедом без хлеба. А вечером привезут, тут же весь его и слопаешь, жрать-то ведь хочется. А кабы привезли к обеду, за обедом его весь не съешь, на утро бы оставил, перед работой и закусил бы, ан работа совсем другая. А то руку с лопатой не подымешь.
— Опять же без толку, — послышались возбужденные голоса, которые трудно было разобрать в свисте ветра, — обедать иттить три версты, назад три версты, когда же работать? Придешь на работу, инструментов нет, иди за инструментами. Покеда сходишь, а дню уж сколько осталось? А то торфу не подвозят, стой тут, болтайся, жди. Разве это работа?
Так вот почему шестьдесят процентов! Напрасно инженер пожимал плечами. И не пришло ли время подтянуть отдел снабжения.
Я слежу за устало удаляющейся командой трудармейцев со своим молоденьким инструктором. И мне радостно: люди честно относятся к работе, не хотят воспользоваться неустройством тыла, чтобы побаклушничать.
У нас с комиссаром совпадают мысли, и он говорит, угадывая:
— Сознательно ребята относятся к делу, а то что бы им: инструментов нет у них, привалились бы в затишке и курили бы себе спокойно. Торф не подвозят — опять бы курили, благо табачок выдали. Далеко обедать ходить — так ведь ходить за разговорами и за цигаркой легче, чем работать, и лоботрясы рады бы этому были, а эти сердятся. Ну, да и то сказать: какая огромная работа среди них ведется — собрания, митинги, доклады. В отдельности с каждым говоришь, так они уже пропитались сознанием, что, если разруху не сбыть, — смерть.
Мы садимся в санки и едем дальше. В лесу легче: бешеный ветер запутывается в деревьях и не так пронизывает.
II
НАКАЗАНИЕ
(Эпизод из детской жизни)Сегодня должны были наказывать одного из двух бежавших за границу казаков. Я слышал, как об этом говорил заходивший к нам утром наш новый полковой адъютант.
— Удивительный это народ, — говорил он, придвигая к себе стул, — остается человеку шесть месяцев до отправления со сменной командой домой, там дома ждут, семья есть, зажиточно живут, детишки, так нет, в одну прекрасную ночь бежит. И бежит-то самым глупейшим образом. Понесло его зачем-то в Австрию, пошатался неделю и вернулся. Ну тот-то, другой, тот еще понятно, — каналья, и служить нужно было еще три года, кажется. А ведь этот казак-то тихий и ни в чем замечен никогда не был. «Зачем ты бегал?» — спрашивают. «Затмение, ваше благородие, нашло», — и больше ничего добиться не могут.
Адъютант был молод, красив, в новеньком с иголочки мундире, он поминутно двигался, закладывал ногу на ногу, говорил быстро и развязно и тем особенным тоном, каким, как я привык, офицеры говорят о казаках, называя их просто «люди». Каждый раз, как я видел адъютанта, мне почему-то приходили на память подробности смерти прежнего адъютанта и еще то, что я улавливал порой мимолетные взгляды, которые бросали иногда друг на друга адъютант и m-lle Софи.
Когда же адъютант стал рассказывать про бегство двух казаков, впечатление и воспоминания смерти Исакова оттеснились другими представлениями.
Мне вспомнились те неуловимые очертания не то гор, не то лесов, которые виднелись в ясный солнечный день сквозь синеватую дымку на самом краю горизонта с того возвышения, где стоит кладбищенская церковь.
Казаки говорили, что там Австрия. Я иногда взбирался на церковную сторожку и подолгу стоял и смотрел туда, где синела таинственная даль. Когда к нам приходили темные тучи летних гроз, они шли оттуда, и скрещиваясь далекой молнией. Города, люди, горы, деревья, мальчики, трава на лугах, реки — все мне казалось там совсем иным, особенным и значительным, непохожим на то, что окружало меня здесь, невольно привлекая к себе воображение и мысль.
И сегодня, когда адъютант стал рассказывать о побеге и наказании, мне страшно захотелось самому поглядеть на казака, который был там, посмотреть, что с ним будут делать, какой он, как его будут вести, и почему-то казалось, что там, как я увижу его, отчасти разрешится таинственность и неизвестность, облекавшая тот далекий, неведомый край.