Я невесело рассмеялся. Негр, дезертировавший из-за любви и скучающий по родной стране, которую его братья по расе мечтают взорвать, — что может быть смешнее? Я чуть не сорвался с поводка.
— Он вырос в Калифорнии, в Лос-Анджелесе, — сказала Мадлен. — А здесь, очевидно, все по-другому…
— Мадлен, вы знаете, что такое Уотте? Это в Калифорнии, в Лос-Анджелесе. Целый квартал, разгромленный во время бунта, и тридцать два погибших.
— Да, конечно, Баллард мне рассказывал. Но он не расист…
Я почти рычал.
— Что? Что он имеет в виду?
— Он думает, что это надо перетерпеть, а благодаря китайской угрозе…
«Желтая» опасность. Совсем о ней забыл.
— Боже правый, — произнес я в полном отчаянии.
— Он думает, что благодаря угрозе, которая нависла над Америкой, проблема цвета кожи исчезнет. Посмотрите, ведь во Вьетнаме белые и черные сражаются бок о бок, как братья…
Я сжал зубы. Однако тут была доля правды, хотя и дурно представленная. Чего не хватает американским неграм и белым, так это общности страдания… Недавно, я как раз правил корректуру этих страниц, на американский Юг, снося целые поселения, обрушился циклон Камилла. Центр помощи пострадавшим сделали в Геттисберге[33], штат Миссисипи, в городе, где превосходство белой расы не обсуждается. И вот — о чудо! — этот лагерь был действительно единым, спасенные негры и белые спали вместе, как в каком-нибудь Аушвице. А 1 сентября 1969 года в «Ньюсуик» напечатали прелестную, быть может пророческую, фразу одной белой женщины с Юга: «Я думаю, что в наше время стоит наконец задуматься о цвете кожи».
Я думаю, что Баллард трагически прав. Американским неграм и белым не хватает такого общего несчастья, какого они еще не знали за всю свою историю, но которое не раз переживали европейские страны, — примиряющего катаклизма.
— Баллард очень привык к американскому образу жизни, — сказала Мадлен и грустно улыбнулась. — Я даже купила американскую поваренную книгу…
Я стал автоматически перечислять:
— Fried chicken. Gumbo soup. Baked beans. Lemon and apple pie, the way Ma cooks them[34].
В коридоре послышались шаги, и вошел Баллард. Он похудел. Когда я видел его последний раз, ему было двадцать два. Самый что ни на есть нашенский американский парень. Красивые тонкие черты, как почти у всех негров с ямайскими корнями, длинная шея, выступающий кадык. Он был в такой растерянности, что едва заметил меня, и сразу сел на кровать. На нем были армейские сапоги. Он посмотрел на меня и кивнул в сторону окна.
— Can you tell me what’s all this about? What’s the matter with those kids? Что с ними такое? They don’t even have the problem. У них ведь даже нет «проблемы». Они тут все белые. Так в чем же дело?
В этом крике души обезоруживало одно чудесное признание: признание любви к Америке.
Для Балларда и, могу сказать не колеблясь, для девяноста девяти процентов американских негров их страна была бы самой прекрасной в мире, если бы не было расизма. Единственный недостаток этого земного рая в том, что он отвергает их.
Баллард сидел на кровати и разглядывал свои сапоги.
— You know somethin’? They lost me here. Я не могу идти за ними. У них нет своих проблем, только чужие. Вьетнам, расизм у нас, Биафра, Южная Африка, Чехословакия… Все у других…
Я торжественно сказал:
— Да, в этом Франция. Ничто человеческое нам не чуждо. Это называют мировым призванием Франции. Де Голль тоже таков.
Он взглянул на меня довольно зло:
— Мне обрыдли ваши абстракции. Что они там говорят о проблеме чернокожих, на бульваре Сен-Мишель, это надо слышать. Как будто им в жизни все удалось. Как будто проблема чернокожих — это классовая борьба и капитализм. Они понятия не имеют, о чем говорят. А чтобы понять, надо быть американцем.
В точности так говорят иностранцам южноамериканские политики…
— Ты жалеешь, что сбежал?
Он посмотрел на Мадлен и улыбнулся:
— Нет.
Она стояла перед газовой плиткой спиной к нам и плакала. Видели когда-нибудь плачущие спины? Мне хотелось встать, положить руки ей на плечи… Но она не моя. Я покосился на Балларда. Не идет ему этот баскский беретик. Неужели я ревновал?
Он покачал головой:
— Общество потребления, слыхали? Они хотят подорвать супермаркеты. Мы в Уоттсе их грабили… В этом наше отличие друг от друга. Шикарные цыпочки. Classy cats.
Внезапно я почувствовал что-то страшно нелепое в том, что здесь, в парижских стенах, сидит этот высокий чернокожий американец. Это из-за длиннющей шеи и гипертрофированного кадыка маленький баскский берет казался таким смешным. Хотел бы я знать, что Мадлен в нем нашла. Я вздохнул. Ну да ладно, любовь зла.
— All the cats here are communists, — объяснял он. — Все эти ребята — коммунисты. Завидев меня, они запевают все ту же песню коммунистической пропаганды. Они заводят со мной дружбу только потому, что я чернокожий. Их интересую не я, а мой цвет. Никогда не видел таких упертых ребят, даже у нас. — Он насмешливо взглянул на меня. — Say, what do you do when you are a black American and you are homesick? Crazy. Что делать, если вы негр из Америки и тоскуете по ней? Рехнуться.
— После войны будет амнистия.
Он ритмично притопывал ногой.
— Война может длиться годы. Мадлен повернулась к нам. Некоторые женщины плачут так, как будто и не плакали. Их лицо остается абсолютно безмятежным, и в этом скрыто напоминание о тысячелетнем покорном самопожертвовании.
— Он хочет сдаться добровольно.
Баллард притопывал ногой и в такт кивал.
— Здесь надо сделать еще две розетки, а то комната слишком темная.
Мы молчали. Гранаты рвались все дальше и дальше. Homesick… Ну конечно. Негры — самое американское, что есть в Америке. Они до сих пор недалеко ушли от начал американской цивилизации. Причина очевидна: отстраненные от развития культуры и образования, негры все еще верят в «американскую мечту», American way of life[35], в общее представление об Америке. И даже несмотря на то, что их до сих пор удерживают в низших слоях общества, американские негры еще верят в ценности, к которым их никогда не подпускал изощренный интеллектуализм. По-прежнему несвободные и малообразованные, чернокожие из бедных южноамериканских семей сейчас ближе всех к идеальной жизни первых поселенцев. Изумительная провинциальность пастора Абернати типична для зарождающегося «американизма», который еще не успели дискредитировать интеллектуалы и абстракционисты.
Баллард тихонько засмеялся и покачал головой.
— Удивительно, — сказал он. — Завидев меня, они начинают наперегонки поносить Америку. И при этом сами они хотят все взорвать, а ведь у них даже нет «проблемы». Если бы у нас не было «проблемы», кем бы они занялись? Где хуже? У русских? У китайцев? Это же смешно. Ваши французики видят во мне только «проблему». Мне иногда кажется, что я нахожусь среди расистов, только все гораздо сложнее, потому что я не могу набить им морды. Они обсуждают Америку со снисходительными улыбочками, с чувством собственного превосходства. Как «хорошие» белые на Юге, когда они говорят о неграх. Для них Штаты — гнилье, поганый гадюшник. Я с пониманием все это выслушиваю и говорю «большое спасибо». Как будто я не американец, если у меня кожа черного цвета. Только это они во мне и видят — черную кожу…
— Кстати, сколько времени прошло с тех пор, как ты уехал?
— Почти восемнадцать месяцев… Как дела у отца?
— Там сейчас напряженно.
— Backlash? Возвратный удар?
— Главное — чемпионат…
Он поднял на меня глаза.
— Да, чемпионат. Большое соревнование. Кто кого превзойдет в фанатизме.
— Ну и кто лидирует?
Я задумался.
— Рон Каранга. У него мощная поддержка… Условия свирепые: игра предполагает уничтожение соперника… Внутренним распрям между разными группировками «черной силы» не хватает только автоматов, как в Чикаго тридцатых годов. Воздействие рынка. В Университете Южной Калифорнии недавно убили трех студентов.
Он немного помолчал.
— Да, но, по крайней мере, back home, everything makes sense…[36] Знаешь, что неладно. Знаешь почему… You know why. Причина известна: цвет кожи. Это все объясняет. Ты знаешь, за что борешься. А здесь вообще ничего не знают. Ничего не могут объяснить…
Я подумал: «Здесь ты лишился своей “первоосновы” — цвета кожи. Осталась тревога, еще более глубокая и смутная…»
Он слушал гремучую французскую ночь.
— Вы можете мне объяснить, зачем студенты все это затеяли?
— Чувствительность…
Он покачал головой:
— I don’t get it… He понимаю… По-моему, за всем стоят коммунисты…
— А как Филип?
— Его произвели в офицеры. Но он считает, что дело труба. Южные вьетнамцы не хотят воевать. Он в каждом письме говорит, что если бы его солдаты дрались, как вьетнамцы на Севере, он бы через две недели был в Ханое… Да, Филип — это воин… Мы не похожи.