В отвыкшем от женской заботы доме повеяло теплотой и уютом. В полумраке запущенных сеней Шейндл наладила ночник, который, правда, вначале немного коптел и дымил.
— Зачем тебе огонь? — спросил как-то Нохим возившуюся в сенях с. коптилкой Шейндл и увлек ее в комнату.
— Да темно же, хоть глаз выколи, — ответила Шейндл. — Давай я тебе пуговицу к рубашке пришью, видишь — оторвалась.
— Да пусть ее, в другой раз. — Нохим притянул ее к себе поближе, и не успела Шейндл опомниться, как очутилась в его объятиях.
Так они и сидели, прижавшись друг к другу. Под окном выл и свистел бесприютный осенний ветер, то стихая на несколько минут, то снова начиная выть с удесятеренной силой.
— Теперь, видно, снега ждать надо, — сказала Шейндл.
— Да, зима не за горами, — рассеянно ответил Нохим.
И от сознания, что скоро наступит зима с ее трескучими морозами, вдвойне уютно стало Шейндл сидеть у жарко натопленной печи, рядом с Нохимом. В печке, излучая жар, багровели разгоревшиеся дрова; блики света плясали на выбеленной стене; Нохим наклонился к Шейндл, будто хотел поведать одной ей какую-то сокровенную тайну. Но вместо этого, как жаждущий путник к живительному роднику, припал к пунцовым губам Шейндл, и ей стало жарко от вдруг нахлынувшего на сердце чувства…
Так, под тоскливое завывание осеннего ветра, и заснули они рядом. Сквозь сон Шейндл чувствовала, как все тесней прижимается к ней Нохим, как он все жарче целует ее в губы. Но вот он задремал и начал что-то бормотать спросонья — видно, вспомнил Хаву — и вдруг умолк, захваченный врасплох благодетельным глубоким сном.
Но ненадолго пришло забвение к Шалиту: не прошло и двух-трех часов, как неистовый, нагоняющий страх вопль разбудил насмерть перепуганную Шейндл:
— Ой, дети мои, дети! Пустите меня к ним, пустите!
— Что с тобой, Нохим? Что тебе приснилось? — обняла его Шейндл. — Успокойся.
Но с его губ все громче, все исступленней срывались крики ужаса:
— О, мои дети, мои дети! Что вы, изверги, делаете, зачем бьете в барабаны? Зачем веселитесь, когда в этой яме живыми засыпаны мои дети?
Шейндл поняла, что Шалиту снится смерть детей, которых фашисты закапывали живыми в то время, как оркестры громко играли, стараясь заглушить их вопли.
— Нохим, это только снится тебе, — ласково успокаивала его Шейндл.
Шейндл всеми силами старалась наладить совместную жизнь с Нохимом. Она была ему предана всей душой. И Нохим крепко привязался к ней. Но забыть Хаву с детьми он не мог.
— Да ты пойми, — внушала ему Шейндл, — я ведь тоже потеряла мужа и ребенка, а вот стараюсь же не говорить о своем несчастье, чтобы не бередить раны, да и тебе не отравлять жизнь своим горем.
— Ты права, Шейндл, — отвечал ей Нохим, — но что делать, если мне почти каждую ночь снятся мои дети?
В душе Шейндл жила надежда родить Нохиму ребенка. Он полюбит ребенка, и тогда ему легче будет забыть о своем горе. Но прошел год, а Шейндл не беременела.
«Неужели не суждено мне больше испытать это счастье? Неужели я не могу больше стать матерью? Неужели я не могу принести Нохиму радость отцовства?» — с горечью говорила себе женщина.
Надежды Шейндл сменились мучительными разочарованиями. Нохим никак не мог забыть погибших, ласки и заботы Шейндл не приносили ему забвенья, и это порождало тоску, неудовлетворенность, дурное настроение, обиды. Шейндл стало невмоготу жить с Нохимом, и она вернулась в свою ветхую хибару, к двоюродным сестрам.
И только теперь, после ее ухода, Нохим понял, как ему необходима Шейндл, как на каждом шагу чувствуется ее отсутствие. Он привык к ней, привязался, привык изливать свое горе перед ней, выслушивать ее утешения в часы угнетавшей его тоски по ушедшим. Опять стало пусто в доме, ушли из него тепло и уют, которые принесли умелые и проворные руки хозяйки. Не хватало Нохиму женской заботы и нежности, к которым он привык за последние годы. С неделю только прожил он в своем доме, все еще не теряя надежды на возвращение Шейндл, а потом не выдержал одиночества и вернулся к Журбенко. В повседневной работе, в напряжении всех сил в дни страды старался Шалит забыть и свое горе, и тоску по Шейндл. Колхозное хозяйство требовало всего внимания, всего времени.
Нужно было как можно скорее починить уцелевший инвентарь, докупить кое-что, вовремя вспахать и посеять. А сколько, помимо этого, неотложных нужд, забот и трудов? Не зря Шалит и Журбенко ломали голову, думая, как бы получше повести им сложное колхозное хозяйство.
Как-то ночью Журбенко не спалось, и его осенила идея: а что, если очистить пруд, заполнить его водой и развести хорошую рыбу?
Эта мысль показалась Журбенко такой заманчивой, что он, не в силах вытерпеть до утра, начал будить Шалита:
— Нохим, Нохим, ты спишь?
— А что?
— Знаешь, что мне пришло в голову?
Шалит повернулся на другой бок и снова заснул как убитый, но Журбенко никак не мог успокоиться и через несколько минут опять начал расталкивать его:
— Нохим, как ты думаешь, сколько нам примерно понадобится денег, чтобы очистить пруд?
— Пруд? Какой пруд? — сонно пробормотал Шалит.
— Да наш же, наш пруд. Знаешь, что я задумал? Очистить его и развести в нем рыбу.
— Какую рыбу? Ты, видно, спросонья бормочешь? Приснилась тебе рыба — вот и болтаешь невесть что.
— Нет, нет, ты только послушай, браток, что я надумал! — Журбенко не поленился вскочить с кровати, схватил счеты, которые Шалит, как рачительный хозяин, всегда держал под рукой, и, щелкая косточками, снова пристал к Шалиту с расспросами: — Ну как ты думаешь, во что нам встанет очистить пруд, заполнить его водой и напустить мальков? А сколько доходу принесет нам рыба, когда она расплодится как следует?
Но и на этот раз Журбенко ничего не добился.
— Далась тебе эта рыба! — буркнул Шалит сердито и опять безмятежно захрапел.
Между тем за окнами забрезжил ранний свет. Сквозь уцелевшие стекла окон Журбенко видел, как в сером, предрассветном небе начали гаснуть фиолетово-зеленые звезды. Но петух еще не пропел, не заскрипел колодезный журавель, ни один звук не возвещал наступление нового дня.
— Делать нечего, — решил Журбенко, — раньше чем часа через два от Шалита толку не добьешься. Лягу и я, посплю немного.
Но долго не смыкал он бессонных, усталых глаз, ворочался с боку на бок, пока наконец не заснул, да так крепко, что не слышал, как Шалит поднялся, растопил печь и начал готовить завтрак. Так уже было у них заведено: кто встал первым, должен развести огонь, вскипятить воду и приготовить что-нибудь на скорую руку: суп или просто отварной картофель.
В обжитую Шалитом и Журбенко комнатенку каждое утро набивалось немало народу. Один приходил с просьбой отпустить его на зиму в город — поработать там до весны, чтобы продержаться с семьей; другому нужна помощь; а чаще всего люди приходили потолковать о тех или иных неполадках в работе.
Вот и сейчас, не успел еще Шалит приготовить завтрак, а Журбенко проснуться, как в комнату ввалился запыхавшийся и возбужденный Мотл Коткис. Темные глаза Мотла лихорадочно сверкали, как будто он успел хватить с утра пораньше рюмку-другую доброго вина.
Обросшее густой черной щетиной, огрубевшее на ветру лицо его расплылось в радостной улыбке, лучиками собравшей вокруг глаз множество мелких морщин.
— Ну, Нохим, дорогой мой, — забросал он Шалита бисером ласковых слов, — чай кипятишь? Кипяти, кипяти, мы его теперь с медом будем пить, слышишь ли, Нохим, с медом!
— Как, неужто пчелы уже взяли взяток! — воскликнул Шалит, да так громко, что чуть было не разбудил Журбенко, но тот, поворочавшись немного и не разобрав, в чем дело, тут же опять заснул, наверстывая, как видно, ночное недосыпание.
— Взяли, браток, взяли, изрядный взяток взяли! — Коткис схватил Шалита за руку, будто норовя его обнять на радостях. — Немало месяцев было нам горько на душе. Хватит! Пригубим хоть малость сладенького!
— Нет, мы не можем себе позволить даже попробовать этого меду. Пока хлебом вдосталь не наедаемся, — резко возразил Шалит.
Но Коткис пропустил его слова мимо ушей и, поставив на стол горшочек меду, бросился будить Журбенко:
— Да вставай же, давай попробуем меду, хоть немного, да попробуем.
— Нет, — вмешался Шалит, по-хозяйски прикинув на глаз, сколько меду в горшке. — Тут не меньше килограмма будет, а если продать этот мед, можно купить гвоздей, они нам до зарезу нужны.
— Эх, Нохим, меда ты не хочешь отведать, водки в рот не берешь — для чего же, спрашивается, ты живешь на белом свете? — стал подшучивать над Шали-том Коткис.
— Ложкой меда я сыт не буду, — сурово оборвал его Шалит. — Если дать меду мне и Журбенко, — значит, надо дать всем, а для всех не хватит. Так что об этом и говорить не будем. Пока весь доход от продажи меда вложим в хозяйство, а когда его будет много — тогда и поговорим о раздаче.