— Спасибо. Но, если хочешь, мы действительно можем встречаться пореже: скажем, раза четыре в неделю.
— Нет, нет, ерунда. Я что-нибудь придумаю.
Она подошла к креслу, на которое недавно бросила свитер, и снова принялась раздеваться. Я смотрел, как, сомкнув на боку руки, она расстегивает молнию, и спрашивал себя: «Неужели все эти ловкие и грациозные движения, которыми она сбрасывает с себя одежду, обнажая тело, стали вдруг в моих глазах такими же скучными и бессмысленными, какими были раньше?» И после минутного размышления вынужден был признать, что это именно так.
Чудо вдруг повернулось ко мне изнанкой; то, что придавало действительности характер волшебства, было вдруг словно отобрано самой Чечилией, которая была такой желанной, пока я подозревал ее в измене, а теперь, когда я убедился, что был не прав, снова как будто перестала существовать: да, я воспринимал ее поверхностью чувств, но от этого она не становилась более реальной. Я подумал, что она — «вся здесь», вся в этом жесте, каким она расстегивает молнию, безо всякого намека на какое-либо отдельное от меня существование и тайну, и именно потому ее для меня нет; я уже и так владел ею, владел до того, как половой акт даст совершенно ненужное подтверждение этому и без того отчетливому чувству обладания; она и так была моя, и потому при виде ее я не испытывал ничего, кроме скуки. Помню, что, размышляя обо всем этом, я тоже раздевался и не без опаски бросил взгляд на свой член, беспокоясь, что под влиянием этих мыслей он не встанет. Но я ошибся и, как никогда, восхитился могуществом природы, которая заставляет человека испытывать желание без настоящего желания. Теперь и я был совсем голый. Я лег на диван, на спину, как ложится больной в кабинете врача, с ощущением предстоящей малоприятной и очень далекой от любви процедуры.
И тут произошло неожиданное. Чечилия, кончив раздеваться, как всегда подошла на цыпочках к окну и задернула шторы, а потом вдруг с неожиданным страстным порывом — так, почувствовав себя небывало свободными, мы бежим навстречу морю — бросилась к дивану и с воплем триумфа рухнула на него, подмяв меня под себя всей своей тяжестью. Потом неловко встала надо мной на четвереньки и, упираясь ладонями в мои плечи, воскликнула:
— Ну признайся, признайся, ведь ты подумал, что я изменяю тебе с Лучани?
Я посмотрел на ее довольное, покрасневшее от возбуждения лицо, на спутанные легкие волосы, которые никогда еще не казались такими живыми, и неожиданно обрел полную уверенность в том, что только что казалось мне невозможным: да, Чечилия мне изменяла, да, она изменяла мне с актером. Об этом говорил сам ее голос, в котором звучало наивное торжество ребенка, который кричит своему приятелю: «Ara, попался!»
И я тут же посмотрел на нее совершенно по-новому, и она показалась мне реальней, чем когда-либо, — с этой ее смуглой и полной грудью зрелой женщины и худым торсом подростка, с этими ее мощными, сильными бедрами и тонкой талией, и еще я подумал, что она стала реальной и желанной именно потому, что сумела ускользнуть от меня посредством лжи и измены. Охваченный при этой мысли какой-то мучительной мстительной яростью, я схватил ее за волосы с такой силой, что она вскрикнула, опрокинул и подмял под себя. Обычно физическое обладание было для меня всего лишь подтверждением ее полной мне подчиненности и лишь усиливало скуку, которую вызывала у меня эта словно бы несуществующая, абсурдная Чечилия. Но на этот раз я почувствовал сразу же, что физическое обладание лишь подтверждает отсутствие подлинного обладания: да, я был с ней груб, да, я подминал ее под себя, кусал ее, проникал в ее лоно, но я не обладал ею, она была не здесь, а где-то в недоступном мне месте. В конце концов я отвалился от ее тела, обессиленный, но по-прежнему разъяренный, выйдя из ее лона, как из раны, не нанесшей ей никакого вреда; мне показалось, что в лице Чечилии, лежавшей подле меня с закрытыми глазами, кроме сытого удовлетворения, которым обычно сопровождается утоление плотского аппетита, было что-то странно ироническое. Это, подумал я, иронически улыбалась мне сама реальность, которая ускользала от меня в тот самый момент, когда я, казалось, подчинял ее себе. Я пристально посмотрел на Чечилию. Должно быть, она почувствовала мой взгляд, потому что открыла глаза и тоже на меня посмотрела. Потом сказала:
— А ты знаешь, сегодня было очень хорошо.
— А разве не всегда одинаково?
— О нет, всегда по-разному. Бывают дни, когда не так хорошо, но сегодня было хорошо.
— А что значит — хорошо?
— Разве это объяснишь? Женщина чувствует, когда хорошо, а когда нет. Знаешь, сколько раз я кончила?
— Сколько?
Она подняла руку, показав три пальца, и сказала: «Три»; потом снова закрыла глаза и легонько ко мне прижалась; при этом движении в ее лице с опущенными ресницами мне снова почудилось то ироническое выражение, которое я заметил раньше. «Так, может быть, — подумал я, — может быть, я и в самом деле сумел познать ее на этот раз до конца, до самого конца, так что не осталось в ней для меня никакой тайны, никакой скрытой от меня жизни». Но я не мог знать этого точно и потому не мог наслаждаться своей победой: об обладании может знать все лишь тот, кем обладают, а не тот, кто обладает. И я снова, сильнее, чем когда-либо, ощутил невозможность настоящего обладания, несмотря на всю полноту физического слияния. Мне хотелось спросить: «А с кем лучше — со мной или с Лучани?», но еще раз почувствовал, что не в силах произнести имя актера. Вместо этого, сам не знаю почему, я спросил:
— Это правда, что Балестриери умер в твоих объятиях, в то время как вы занимались любовью?
Я увидел, что она, не открывая глаз, слегка поморщилась, словно почувствовала на своей коже надоедливое прикосновение мухи. Потом пробормотала:
— Ну зачем тебе это?
— Нет, ты скажи, это так или нет?
Она по-прежнему лежала, закрыв глаза, и у меня было ощущение, что я допрашиваю сомнамбулу.
— Не совсем так, — сказала она. — Ему действительно стало плохо, когда мы занимались любовью, но умер он позже, когда мы уже кончили.
— Ты просто не хочешь сказать мне правду.
— Почему? Я говорю правду. Я очень тогда испугалась. Я думала, он умер, но, к счастью, он пришел в себя и дошел до постели.
— Значит, вы были не в постели?
— Нет.
— А где?
— А тебе что, все надо знать?
— Ну так где?
— На лестнице.
— На лестнице?
— Да, ему мог прийти каприз в любой момент и в любом месте. Мы только что кончили заниматься любовью в комнате, что на антресолях, и спускались в студию, потому что он собирался меня рисовать. Я шла впереди него, и вдруг ему захотелось меня взять, и он взял меня прямо на ступеньках. Но знаешь что?
— Что?
— После того как он почувствовал себя плохо и я помогла ему снова подняться наверх и лечь в постель, он некоторое время лежал с закрытыми глазами. Но потом постепенно пришел в себя и, подумай только, захотел взять меня снова, в третий раз! Но я не захотела. Мне и так казалось, что я лежу с мертвецом, и мне было страшно. В конце концов ему пришлось с этим смириться, но он очень рассердился. Иногда я думаю, что он и умер-то, потому что рассердился.
Стало быть, подумал я, Балестриери действительно хотел покончить с собой. Мне казалось, что я вижу их на ступеньках, как они размыкают объятия в самый разгар любви, и старый художник, держась обеими руками за перила, карабкается по ступенькам на антресоли и падает на постель, а потом этот полутруп снова вдруг садится на постели и протягивает к Чечилии руки. Я спросил ее, следуя логике своих размышлений:
— А ты изменяла Балестриери?
Я снова увидел на ее лице досадливую гримасу, словно к ней приставала муха, и понял, что на самом-то деле я спросил: «А мне ты изменяешь?» Кажется, даже она поняла настоящий смысл вопроса, потому что ограничилась только тем, что прошептала:
— Ну вот, начинается.
Но я настаивал:
— Нет, ты все-таки скажи: ты ему изменяла?
В конце концов она ответила:
— Зачем тебе это знать? Ну хорошо, изменяла иногда: он был такой скучный.
У меня перехватило дыхание:
— Скучный? А что это значит — «скучный»?
— Скучный — это скучный.
— Но что значит для тебя это слово?
— Скучный значит скучный.
— То есть?
— Скучный.
Итак, Чечилия мне изменяла, подумал я, и изменяла она мне потому, что я был скучный, то есть не существовал для нее так же, как она не существовала для меня. Но между нами было различие: я знал, что такое скука, потому что страдал от нее всю жизнь, в то время как для нее скука была лишь неосознанным импульсом для того, чтобы переместить свои соблазнительно покачивающиеся бёдра в какое-то иное, далекое от меня место. Я снова посмотрел на нее: она лежала на спине, раздвинув ноги, в той позе, в которой осталась после соития, уверенная в том, что ее непринужденное бесстыдство должно показаться мне совершенно естественным, свидетельствующим о нашей близости… И, глядя на нее, я вдруг поддался обычной мужской иллюзии, заставляющей нас видеть в физическом обладании единственно реальное обладание. Да, подумал я, Чечилия вырвалась и ускользнула, но если я возьму ее снова, кто знает, может быть, я овладею ею по-настоящему и до конца и сумею побороть это ощущение неполноты. Я приподнялся и, склонившись над ней, коснулся ее губ своими.