Она кончила красить губы и сказала, словно закрывая тему:
— Очень небольшую.
Стоя сзади, я обнял ее за талию и притиснул к себе. Я видел, что она бросила на меня короткий взгляд — не то удивленный, не то понимающий, потом взяла черный карандаш и начала подкрашивать брови. Я спросил:
— А ты никогда не думаешь о смерти?
Говоря это, я по-прежнему прижимался к ней сзади, и почувствовал, как она начала медленно и сильно поводить бедрами справа налево.
— Нет, никогда не думаю.
— Даже когда видишь отца?
— Даже тогда.
— А ведь любой на твоем месте подумал бы.
— А я здорова, с чего это я буду думать о смерти?
— Но ведь кроме тебя существуют другие люди?
— Да, вроде бы.
— А что, ты в этом не уверена?
— Нет, это я просто так сказала.
— А твой отец, ты считаешь, он думает о смерти?
— Он — да.
— Он боится смерти?
— Конечно.
— А он знает, что умирает?
— Нет, не знает.
— А ты никогда не думаешь о том, что он умирает?
— Пока он жив, хотя и болен, я не думаю о его смерти. У меня будет для этого время, когда он умрет. Сейчас я думаю только о том, что он болен.
Я резко оторвался от нее:
— А ты знаешь, что я тебя хочу?
— Да, я заметила.
Она кончила красить брови, положила карандаш на полку и подтолкнула меня к двери, говоря:
— Идем, мама, наверное, уже вернулась.
Она действительно вернулась. Когда мы вышли в коридор, женский голос, похожий на дребезжание колокольчика, который в иных лавках начинает трезвонить каждый раз, когда посетитель открывает дверь, уже выкликал где-то вдали:
— Чечилия! Чечилия!
Чечилия пошла на голос, а я следом за ней. Дверь в кухню была открыта, мать в пальто и шляпе стояла перед плитой, помешивая ложкой в кастрюле. Кухня, темная и закопченная, имела странную треугольную форму; плита под вытяжным колпаком располагалась около самой длинной стены, а вершиной треугольника служило высокое узкое окно, вернее, пол-окна, затененного к тому же бельем, вывешенным на просушку. В кухне было грязно и царил чудовищный беспорядок: на полу валялись корки и очистки, мраморный стол завален свертками и оберточной бумагой, а у окна в раковине громоздились пирамиды грязных тарелок. Мать сказала Чечилии:
— Тарелки, нужно помыть тарелки!
— Вечером помою, — сказала Чечилия, — и сегодняшние, и вчерашние.
— И позавчерашние, — сказала мать. — Ты обещаешь это каждый день, и скоро у нас вообще не останется тарелок. Сегодня я вымыла тарелки после завтрака, но те, что после ужина, мой ты; мне сразу надо будет бежать в магазин.
— Мама, познакомься, это Дино.
— О профессор, извините, я рада, я очень рада, извините, извините, очень рада. — Звонкий голос продолжал вызванивать «очень рада» и «извините» все время, пока я пожимал ее руку. Я внимательно ее рассмотрел. Это была маленькая женщина с изможденным, худым лицом, отмеченным каким-то запоздалым, но буйным цветением молодости. Простодушные черные глаза, окруженные сеткой морщин, сияли почти неприлично; яркий румянец — не знаю, искусственный или естественный — играл на дряблых щеках; пухлый накрашенный рот открывался в ослепительной улыбке. Насколько я мог понять, она была похожа на Чечилию: тот же детский лоб над выпуклыми глазами, то же круглое лицо.
— Я ведь не знала, что профессор уже здесь, — воскликнула она своим дребезжащим голосом, — проводи профессора в гостиную, я сама займусь стряпней.
В коридоре я сказал Чечилии:
— Отцу ты представила меня как учителя рисования, а матери как Дино. Ты что, не помнишь, как меня зовут?
Она рассеянно ответила:
— Ты не поверишь, но я ведь не знаю твоей фамилии.
Я познакомилась с тобой как с Дино, а потом все не было случая спросить. В самом деле — как твоя фамилия?
— Ну, — сказал я, — раз ты до сих пор этого не знаешь, имеет смысл не знать ее и дальше. Я скажу тебе в другой раз.
Мне вдруг самому показалось неудобопроизносимой моя фамилия, может быть потому, что Чечилия предпочитала обходиться без нее.
— Ну как хочешь.
Мы вошли в гостиную, и я сказал Чечилии:
— Твоя мать очень на тебя похожа. А какой у нее характер?
— Что значит характер?
— Ну, добрая она или злая, спокойная или нервная, щедрая или скупая?
— Не знаю. Никогда об этом не думала. Характер как характер. Для меня она просто моя мать, и все.
— А у него, — спросил я, указывая на отца, по-прежнему сидевшего в кресле около радиоприемника, — у него какой характер? Как ты считаешь?
На этот раз она вообще ничего не сказала, просто пожала плечами, словно не желая отвечать на бессмысленный вопрос.
Внезапно разозлившись, я притянул ее к себе за руку и спросил шепотом, на ухо:
— А что это за черная дыра в потолке?
Она подняла глаза и посмотрела на дыру так, как будто увидела ее впервые.
— Просто дыра, она здесь давно.
— Так, значит, дыру ты видишь?
— А почему бы мне ее не видеть?
— А почему тогда ты не видишь, какой характер у твоего отца и матери?
— Дыра видна, а характер нет. Мать и отец у меня такие же, как все люди.
Тут мы подошли к отцу, который по-прежнему слушал радио. Я сел на стул напротив него и крикнул:
— А сегодня как вы себя чувствуете?
Он подпрыгнул в своем кресле и посмотрел на меня с испугом. Потом сказал что-то, но что — я не понял.
— Он говорит — не надо кричать, он не глухой, — сказала Чечилия, которая, видимо, прекрасно разбирала звуки, которые исходили из уст отца.
Она была права, с чего это я взял, что немой должен быть непременно еще и глухим?
— Простите, — сказал я, — я просто хотел узнать, как вы себя чувствуете.
Он указал на окно и сказал что-то, что Чечилия перевела таким образом:
— Сегодня дует сирокко, а когда дует сирокко, ему всегда нехорошо.
Я спросил:
— А почему вы не ходите в свой магазин? Ведь это отвлекало бы вас, вам не кажется?
Я увидел, как он сделал робкий жест несогласия, а потом ответил все тем же способом, то есть показав на свое горло и лицо. Чечилия сказала:
— Он говорит, что не ходит в магазин, потому что клиентам было бы неприятно увидеть его таким изменившимся, и это отразилось бы на торговле. Он говорит, что пойдет туда, как только почувствует себя лучше.
— Вы как-нибудь лечитесь?
Он снова что-то сказал, и дочь снова мне перевела:
— Его облучают. Он надеется, что через год будет здоров.
Я взглянул на Чечилию, желая понять, какой эффект произвели на нее эти душераздирающие иллюзии, но ни на ее круглом лице, ни в ее невыразительных глазах, как обычно, нельзя прочесть было ничего. Я подумал, что Чечилия не только не осознает, что отец умирает; что бы она ни говорила, она не понимает по-настоящему даже то, что он болен. Вернее, она отдает себе в этом отчет, но не больше, чем в черной дыре на потолке гостиной: дыра как дыра, болезнь как болезнь. За нашей спиной прозвенел голос матери:
— Все готово, прошу садиться.
Мы сели за стол, и мать, извинившись за отсутствие служанки, сама пустила по кругу супницу с макаронами. Взглянув на клубок жирных красных макарон в фарфоровой посудине, я подумал, что и еда тут похожа на все остальное — какой-то она выглядела лежалой и несвежей. Я с отвращением жевал невкусные макароны, накручивал их на вилку с пожелтевшей и болтавшейся костяной ручкой и от души завидовал всем остальным, особенно Чечилии, которые пожирали их с большим аппетитом. Мать Чечилии налила мне вина, и я с первого же глотка понял, что оно прокисло; в ответ на просьбу о воде мне налили в другой стакан минеральной, которая тоже оказалась несвежей, то есть теплой и без газа. Неприятное чувство, которое я испытывал во время еды, еще более усилилось от разговора, который мать, единственная из всех сидящих за столом, пыталась со мной поддерживать. Понятное дело, она сразу же решила, что, помимо традиционных разговоров о развлечениях, у нас с ней была единственная общая тема — мой предшественник по урокам рисования Балестриери. В середине обеда, когда после невкусных макарон я жевал кусок жесткого подгоревшего мяса с гарниром из овощей, заправленных плохим оливковым маслом, она пронзительным своим голосом начала меня допрашивать.
— Профессор, вы ведь знали профессора Балестриери, не правда ли?
Прежде чем ответить, я посмотрел на Чечилию. Она тоже на меня посмотрела, но мне показалось, что она меня не видит — таким пустым и уклончивым был ее взгляд. Я сухо сказал:
— Да, немного я его знал.
— Такой добрый, такой милый человек, такой интеллигентный. Настоящий художник. Вы даже не представляете, как потрясла меня его смерть.