Но в политграмоте Гайдаш был сильнее командира взвода и, главное, искушеннее его. Слишком все просто и ясно было Угарному, в формулировках он не был искусен и предпочитал преподавать политическую грамоту, как сам понимал ее. Алексею легко было изловить молодого командира в неточных формулировках. Осторожными, невинными вопросами он спровоцировал Угарного, заставил договориться до бессмысленных вещей, а затем сдержанно, но едко стал высмеивать. Он не горячился, не нервничал, не спорил, — нет, он только спрашивал, недоумевал, «недопонимал», как говорят политруки.
Два часа продолжалась эта схватка. Алеша вышел победителем из нее. Вспотевший, смущенный и раздосадованный, Угарный сказал ему:
— Вы, Гайдаш, не вносите, — он хотел сказать «вольностей», но сказал — дезорганизации.
Это было свидетельством беспомощности командира. Алексей торжествующе посмотрел на бойцов, к его удивлению, все хмуро молчали. Никто не ухмылялся. Всем было неловко. Они не одобряли Гайдаша — он почувствовал это и понял почему: они любили Угарного и не любили Гайдаша. Смущенный победитель сел на место. К чему он затеял это?
Вечером к нему подошел политрук и сказал весело;
— Я хочу потолковать с вами, Гайдаш.
Они прошли в ротную канцелярию, маленькую комнату, похожую одновременно и на цейхгауз (здесь в углу были свалены в кучу мишени, карты, ротное имущество), и на холостяцкую квартиру — стояла койка ротного писаря, — он жил здесь, — на стене висела гитара с алым бантом, фотографии в рамках из ракушек, автопортрет писаря в полной форме, написанный карандашом и без тени самокритики, пахло дешевым одеколоном и сапожной ваксой.
— Вы напрасно привязались к Угарному, — сказал политрук и взял Алешу за пуговицу. Беседа начиналась в заговорщицко-дружеском тоне. Ее надо было понимать так: давай потолкуем, как товарищи. — И ты, и я политически тертые люди. Конечно, Угарный напутал. Ну, а ты?
— За таким, как Угарный, — сказал политрук, — люди беззаветно пойдут в бой, на смерть. Он им объяснит политграмоту под пулями так, как вам не объяснить, Гайдаш, — я это дружески говорю. Неверно?
Гайдаш вспомнил Гущина на подступах к высотке. Угарный тоже из того же теста. Из него пекут героев. Да, он, пожалуй, согласен с политруком.
— Ну вот, — обрадовался тот. — А ты полез с ним в драку. Зачем?
Гайдаш недовольно пожал плечами.
— Лучше помог бы командиру, растолковал. Ты парень грамотный. Где работал до армии?
— Я был секретарем окружкома комсомола в Донбассе, — отчеканил Алеша и горько усмехнулся. Секретарем окружкома, а теперь стоит, как виноватый школьник, перед ротным политруком.
— Да ну? — опять обрадовался веселый политрук. — Понимаешь, я сам был на комсомольской работе.
Гайдаш давно подозревал это — комсомольское так и било из политрука. Он заметил это с первого взгляда. И в том, как говорил политрук (ему трудно было, например, долго говорить человеку «вы», положенное по уставу, и все сбивался на комсомольское «ты»), и в том, как таскал кипу книжек под мышкой, и в том, как выступал на собраниях (свойственный старым комсомольцам интимно-дружеский, веселый стиль), и в общем облике, который явно отличался от строевых командиров, хотя ни в какой небрежности нельзя было упрекнуть политрука. Разве только, что ворот гимнастерки несколько широк да ремень свободен?
Ах вот как — значит, политрук и в самом деле бывший комсомольский работник! Это любопытно. Что же: он был секретарем ячейки где-нибудь в депо или секретарем волостного комитета? Гайдаш презрительно усмехнулся: усмешкой генерала над армейским прапорщиком.
— Где ты работал? — спросил он, легко переходя на «ты».
— Я был секретарем губкома комсомола на Волге.
— Постой! — растерялся Алеша. — Как фамилия?
— Конопатин Иван. А что?
— Тот Конопатин, который... Да я тебя знаю. Но как же ты попал сюда?
— А как, очень просто, как все попадают сюда.
— Провинился?
Конопатин не понял, потом нахмурился.
— Что за глупости? Вот глупости-то. Просто я по мобилизации Цекамола в армию. Лучших ребят посылали, — с гордостью добавил он.
Неловкость скоро исчезла. Стали вспоминать старых комсомольских товарищей, съездовские драки, смешные эпизоды. Скоро начали называть друг друга «Ваней», «Алешей» — расстались друзьями. Этот вечер был лучшим за все время службы.
«Вот и я бы мог стать политруком, остаться в армии, — подумал Алеша, когда уж укладывался спать, — Потом в академию... — Он весело засмеялся, лег, натянул одеяло до подбородка. — Отличный из меня политрук бы вышел в конце концов... Или даже комиссар, а? — Он подмигнул лампочке, она мигнула в ответ и погасла. Отбой. Спать.
На следующий день он с нетерпением стал ждать прихода политрука в роту. Тот пришел вместе с комроты Зубакиным. После рапорта прошли в ленуголок.
— Конопатин! Ваня! — не сдержавшись, крикнул Алеша. Он хотел ему рассказать, что... но, спохватившись, понял, что сделал дикую глупость. Смущенно покраснел Конопатин, удивленно вскинул брови комроты, сделал страшные глаза старшина, засмеялись бойцы. И даже Гущин неодобрительно покачал головой.
— Какой он вам Ваня! — прошептал он Алеше укоризненно. — Это вне строя. Ваня. А тут — товарищ политрук.
Конечно, он сделал глупость, но почему-то разозлился на Конопатина. Значит, будет двойная жизнь: в роте — товарищ политрук, руки по швам, субординация, а вечером — милый Ваня, помнишь, как бывало... Нет, лучше подальше, подальше от милого Вани.
Он забился в угол и был рад, когда, наконец, взвод увели в горы. С тех пор стал избегать Конопатина. Реже стал ходить в клуб. Чаще отсиживался в углу, у печки. Угарного больше не задевал. На политзанятиях сидел молча.
Иногда в штабе полка вспоминали о прежних профессиях бойцов. Сташевского вызвали однажды в полковой гараж помочь шоферу наладить грузовую машину. Сташевский двое суток работал в гараже. Алеша случайно видел, как возился он у машины, подползал под кузов, орудовал ключом, он снова был в своей стихии. Деловитый, озабоченный, с цигаркой в левом углу рта, он стоял, опершись ключом в бок, и снисходительно смотрел на машину, как доктор на больного, как мастер на станок. В другой раз вызвали в штаб Ляшенко — что-то случилось с котлами на электростанции. Рунич целыми вечерами пропадал в клубе, в будке киномеханика, потом затеял спектакль, носился с пьесой, добывал грим. Левашов скоро признан был лучшим спортсменом в полку, — и ему поручили занятия по конькам и лыжам с командирами.
Только Алешу никто никуда не звал, не требовал, никому он не был нужен. Ему предложили, было, работать в полковой газете, он отказался. «Я не писака!» — презрительно пожал плечами. Конопатин посоветовал ему взять партшколу, он уклонился. Больше его не беспокоили. Он был рад этому. Спасительное оцепенение снова охватило его. Было покойно сидеть по вечерам в полутемной казарме, охватив колени руками, и покачиваться, ни о чем не думая, не вспоминая.
О чем он думал? Да так, ни о чем. Он ловил себя на том, что и мысли у него стали вялые, ленивые. Рано ложился спать. Спал в мертвый час. Потом днем вспоминались обрывки снов — в них не было ничего значительного. Куда-то бежал, что-то делал...
Бредя по оврагу с дозором, спотыкаясь в сугробах, проваливаясь в снег, он машинально отмечал: снег мягкий, деревья черные, тонкие… кто бы подумал — это бредет бывший секретарь окружкома?.. На соснах хлопья...
Рыл окоп, отбрасывал лопатой снег.
«Долго еще так? Сколько же?»
Стрелял он то отлично, то очень плохо, — он и сам не знал, как будет стрелять сегодня. Командир роты назвал его «настроенческим стрелком».
— Гайдаш у нас стреляет по настроению! — с досадой говорил комроты. Он чаще, чем к другим, приглядывался к Алеше. Ложился возле него на стрельбище. Терпеливо объяснял все ошибки, самые мельчайшие замечал он.
«Зачем он нянчится со мной? — с досадой думал Гайдаш. — Оставил бы в покое. Какой есть, таким и буду. Чего тут!»
Но комроты не оставлял его в покос. И снова, и снова валился рядом с ним в снег, смотрел, как держит стрелок винтовку, как спускает крючок.
— Вам скоро в полковую школу переходить, Гайдаш, — говаривал он. — С чем туда явитесь? — и обиженно выговаривал главное: — Вот, скажут, Зубакин не смог подготовить стрелка.
Отличная стрельба — это был конек Зубакина. О чем бы ни говорил он на собраниях, он заканчивал всегда так:
— Но главное, это стрелковая подготовка и отличная стрельба, товарищи.
Забавный эпизод рассказывали о нем: как-то в лагере во время инспекторских стрельб он стрелял неожиданно скверно. Он сам удивился этому результату, но было уже поздно. Это так потрясло снайпера, что он тут же с горя напился (что случалось с ним крайне редко), и ночью, взяв в свидетели товарища командира, пошел на стрельбище и при луне поразил все мишени, которые только нашел.
Это была отличная стрельба, но за нее пришлось отсидеть пять суток на гауптвахте.