— Я не про здоровье.
— Ведь в этом все. Ты же не мог жениться на Ксении Эразмовне, например.
— Но Эдуард Францевич ведь…
— Ах, не будем говорить о нем. Он жалкий. Я тебе мешаю. Учись. Учись.
— Нет, нисколько. Слушай.
Верочка убегает так же быстро, как и вошла. Остался запах её духов и волос. «Верочка милая — думает Боря, — милая».
— Я совсем-совсем с большой просьбой к вам, и, главное, вы можете, через дядю, Борис Арнольдович. Это так страшно. — Кирилл раскрасневшийся, с глазами испуганными и нежными в Бориной комнате, где спокойно как — будто, где окно большое, солнце, и через стекло видна речка с плывущими льдинами.
— Кирюша успокойся. Я все, что могу…
— Борис Арнольдович! Милый. Это ужасно. Он арестован. — Кирюша опускается как-то безжизненно на кресло, и пружины от этого сильно вздрагивают.
И этот шум пружин неожиданный, и плач Кирюши больно отзывается в Борином сердце.
— Николай Архипович?
— Да, да и другие, но он, он, как могли его? — Кирюша плачет все сильнее, но сквозь рыдания говорит все понятно: и про дядюшку сенатора Павла Иринарховича, и про помощь его и влияние.
— Кирюша, это так трудно, трудно. Я с ним почти не вижусь, почти незнаком. Да, живу здесь в доме его, но ведь он особенный, с ним нельзя, просто невозможно говорить, он такой особенный.
— Оставить Николая Архиповича нельзя, нельзя. Это невозможно. Борис Арнольдович, вы должны.
И вдруг Боря чувствует на себе взгляд, особенный, жгучий и, кажется, что не Кирюша смотрит своими горестными и нежными глазами, а тот. И вся комната делается другой, маленькой, душной и невозможной. Надо выйти, надо что-то сделать, чтобы стало легче, светлее…
— Хорошо, хорошо, Кирюша, я сделаю.
— После всего этого вы не оттолкнете меня?
— Нет, нет, я не могу оттолкнуть. Ведь вы совсем хороший, но только я сам не… я…
— Не могли бы?
— Да, я не… «мне не доставило бы это наслажденье». — Алеша Карцев почему-то краснеет, и от этого, кажется еще моложе. У вас такая красивая фуражка. Я люблю такие мятые.
Пауза.
— Как пахнет постным. Это корица. Должно быть завтрак. Какое большое здание. Вы не сердитесь?
— Алеша, я на вас не могу сердиться, вы же знаете.
— Знаете, что я вспомнил?
— Что?
— Маскарад. И вот еще что: я вас теперь больше люблю, чем тогда.
Боря улыбается. Смотрит на встречающиеся лица и улыбается, смотрит в окна магазинов и там отражается смеющееся счастливое его лицо, и отражается нежнее любимое лицо юноши в пальто с серебряными пуговицами и смятой фуражке. Боре кажется, что он совсем маленький, он дышит легко. Воздух прохладный, совсем весенний.
— Сегодня удивительный день.
— Да, да.
— А вы тоже, тоже?
— Тоже.
— Удивительно.
— Откуда ты знаешь Николая Архиповича?
— Как? Дядя? Вы его тоже знаете?
— Павел Иринархович улыбается как-то загадочно.
— Кто же его не знает… И ты тоже бывал?
— Раз только.
— Там, помочь нельзя, но, вероятно, он все равно уйдет.
— Уйдет? Но он арестован.
— Это ничего.
Пауза.
— Но ты никому не рассказывай, а этому Кирюше блаженному скажи, что все будет благополучно. Да, больше ничего.
— Я так вам благодарен.
— За что же? Я… ничего…
— Милый! У вас чудные волосы. Я их беру себе. Они мои. Хорошо? А губы давно мои. Вы хмуритесь? Вы совсем маленький… — Боря целует Алешины волосы, потом лоб, потом губы. Алеша в кресле, голова откинута, глаза закрыты, точно спит. Руки безжизненно опущены. — Милый! Разве неприятно? — Боря опускается на колени, целует эти руки безжизненные. В комнате тихо совсем, огни не зажжены, сумерки.
— Нет, приятно, но…
— Без «но», ты — мой, совсем, да?
Алеша вздрагивает.
— Зажгите, зажгите огонь. Мне пора.
Шляпы, перчатки и руки без перчаток, козырьки, бинокли, лорнеты — все это точно вышивка на огромном полотне, где главное — голубое безоблачное небо. Выкайцев летит первым — это весть облетает аэродром; начинается волнение, перешептывание, ожидание.
— Здравствуйте Борис Арнольдович!
Боря оглядывается. Слегка бледнеет.
— Как? Вы? И вы здоровайтесь?
— Ведь все прошло. Вы еще сердитесь? Простите меня я больше, чем негодяй.
Боря как-то нерешительно протягивает руку.
— Вы удивлены?
— Конечно. — Боря растерян, не знает, как себя держать. Эдуард Францевич такой же только лицо немного бледное.
— Вы похудели.
— Да, я много перенес. Но теперь все равно. Я иду на войну. Я вам все расскажу.
— Это Выкайцев?
— Да.
Аэроплан Выкайцева плавно парит в вышине, вот он медленно переворачивается в воздухе. Все затаили дыхание Мертвая петля.
— Ужасно. Почему она называется мертвая?
Вдруг наступает какая-то особенная тишина. Боря опускает глаза вниз, чувствуя, зная, что сейчас что-то должно произойти страшное, жуткое. Раздается крик женщин, чей-то истерический плач. Боря слышит только какой-то странный шум, точно удар дерева по тесту и больше ничего. Невольно сжимает руку Эдуарда Францевича. Неужели это опять кровь? Лицо Эдуарда Францевича бледное, испуганное, некрасивое. Вокруг суматоха, шум, давка, все кинулись к месту падения, слышатся возгласы:
— Убит.
— В кашу совсем.
— Должно быть, в воздухе еще от разрыва.
— Это ужасно.
— Но вот не чувствовал.
— Как не чувствовал?
— Конечно. Пока долетел…
Боря какой-то окаменелый, растерянный.
— Борис Арнольдович! Вы расстроены?
— Пойдемте, Эдуард Францевич, у меня такое чувство, точно мы все в бою. Падают снаряды и убивают близких и далеких. Я Выкайцева не знал. Но он совсем близкий. Точно рядом стоял. Сколько крови. Вот снега нет.
— Снег? Да, его нету. Растаял.
— Я в ваших глазах совсем низкий. Пусть это будет всегда. Другого я не заслуживаю. Но я одно хочу сказать, теперь все равно, может быть, я совсем не вернусь, мне больно очень. Вы будете думать, что я… что это все правда, насчет пари.
— Насчет пари?
— Да. Да. Все это выдумка. Я совсем несчастный. Вы, может быть, тоже несчастны, но не совсем, а я совсем. Я все исковеркал. Вам покажется это дико? Я люблю вашу сестру, очень. Она это знала, но ваши поцелуи мне были приятны и не то что поцелуи, а все — и разговоры наши, помните. Ваши слова были всегда особенными. Когда я был с вами, мне было очень хорошо. Потом стало все больше тянуть. Но только разговаривать, целовать. А Веру Арнольдовну я очень любил, я знаю, она сердилась, когда я с вами бывал. Я ей объяснял, она не понимала. Потом в ресторане. Я был почти на все согласен, кроме… вы понимаете, это мне было противно… Но, может быть, и это было бы, но я вспомнил Веру Арнольдовну. Тогда бы я не смел подойти к ней, без нее мне было трудно и теперь я ее люблю, я тогда выдумал эту историю пари, чтобы чем-нибудь объяснить мое поведение, меня поддержала Ксения Эразмовна, вы знаете, она немного неравнодушна к вашему дяде и ревнует к Вере Арнольдовне. Потом все было так, как я не ожидал. Я офицер. На удар Маслова я не мог не ответить дуэлью. Все это было так ужасно. Потом там, в Павловске… я все равно бы не стрелял, конечно. Но Вера Арнольдовна отказала потом, я думал она согласиться, строил планы, теперь все разбито.
Боря слушал, и на душе было как-то холодно, пусто, точно все, что рассказывал Эдуард Францевич, было давно, и точно все это касалось не его, не Верочки, а каких-то далеких, малоинтересных людей.
— Я бы вероятно вам все простил и был бы привязан к вам еще больше, чем прежде, но я теперь люблю и почти счастлив.
Эдуард Францевич пожал Борину руку.
— Может быть, она еще согласиться?
— Нет. Нет. Сестра? Я знаю, что нет…
— Кирюша, вот эту записку передайте Пурадзеву и потом приходите сюда. — Боря немного бледный, взволнованный. Серое штатское пальто. Синяя студенческая фуражка.
— Борис Арнольдович, а вам не холодно так?
— Нет, нет, скорее.
В саду уже пахнет весенним солнцем. В лужицах играют лучи — тоненькие, блестящие, как золотые иглы. И голубые пуговки, блестки, песок мокрый, точно у берега и хрустит. Издали доносится крик детей, смех и говор бонн — больше французских и немецких. Кирюша ушел через калитку и, не прощаясь, улыбнулся, как всегда, нежно. Большой полосатый мяч, синий и красный, упал почти у Бориных ног. Закутанные пухлые существа через минуту возились около.
— Ах, ты пузатик.
— Ты сам пузатик. Я — городовой, а мяч — разбойник, он убегал. А ты папиросы куришь?
— Папиросы? Нет?
— Все большие курят. Значит ты — девчонка. Я буду курить.
— Борис Арнольдович! Он сказал, что уже все сделано вчера. Там было просто страшно. Дом огромный желтый и окна точно щелочки. Пурадзев грязный, тоже желтый, там, я думаю, все желтые. И он еще сказал, что Берг изменил, главное сделано, но не так, как хотели бы, теперь надо дня два пробыть… у… Понимаете?