Но что толку травить себе душу — все это навсегда потеряно. Он в Америке, в стране первобытной, необузданной природы, в кипящем котле, полном ядовитых змей, жалящих насекомых и липкой грязи, где за каждым деревом притаился полоумный негр или белый маньяк — он в Америке, где ему новую жизнь надо начинать. Ему хотелось повернуть направо, на север, где, как он знал, раскинулись эти исполинские города для полукровок, — но нет, для начала там будет кокаколовый магазин со всеми его безмозглыми продавцами и тронутыми покупателями, туда он уже пробовал сунуться, и с него хватит. Он двинулся налево, на юг.
На этот раз он пошел не таясь, прямо по обочине — злой, ощетинившийся. Пусть попробуют его взять. Плевал он на них, на ублюдков носатых. Первый раз за много дней он оделся в чистое — в одежду хакудзинов — и не собирается хорониться в придорожной помойке, как загнанный кролик. Хватит. Сыт по горло. Уж как-нибудь он доберется до Города Братской Любви. На своих двоих. И не завидует он тем, кто встанет у него на пути. Он шел — раз-два, раз-два, — озаренный закатным солнцем, окруженный роем комаров, а дорога оставалась неизменной. Деревья и кусты, вьюнки и лианы, стволы, ветви, листья. Над головой проносились птицы, у глаз плясала мошкара. То и дело он наступал на останки ящериц и змей, высушенные солнцем и расплющенные шинами до толщины бумажного листа. Он перевел глаза чуть дальше и увидел, как что-то скользнуло по асфальту. Туфлями ему вскоре натерло ноги.
А потом он услышал позади себя этот звук: ровное урчание мотора, шорох шин. Он наклонил голову и сжал зубы. Подонки. Хакудзины сраные. Ни за что не обернется, ни за что не посмотрит назад. Шелест мотора все ближе, шины стучат по трещинам дороги, сердце стучит у горла… и пронеслась мимо — порыв ветра, обшарпанный бампер, детские лица, прижатые к заднему стеклу. Нормально, подумал он, нормально, хотя был весь липкий от пота и руки дрожали.
И ста шагов не прошел — новая машина, вынырнула откуда-то спереди. Он смотрел себе под ноги, машина приближалась. Темная такая и длинная, ощерилась клыками блестящего бампера, неэкономный мотор, какие только и умеют делать америкадзины, скулит на высокой ноте — и проехала мимо, бледное застывшее лицо водителя с немигающими глазами стало блекнущим, ненужным воспоминанием. Но машина-призрак сделала свое дело — скрыла приближение третьей машины, и он вздрогнул, почувствовав, что автомобиль не просто подкрался сзади незамеченным, но тормозит, поравнявшись с ним, и белая громада крыла уже тут как тут, видна боковым зрением. Спокойно, сказал он себе, не реагируй. Под шинами шуршала щебенка. Блестящая, навязчивая, призрачно-белая штуковина, длинная стальная морда чужой расы нагло маячила рядом. Все изречения Дзете мигом пронеслись через его мозг, но он не мог ничего с собой поделать. Повернул голову.
Он увидел «кадиллак» старого образца, с блестящим кузовом и подобием плавников сзади — в таких разъезжают по улицам Токио рок-звезды и телезнаменитости. На сиденье водителя, скрючившись так, что ее едва было видно в боковое окно, сидела высохшая старуха-хакудзинка с коричневым от загара лицом и волосами цвета лежалого снега. Она сбавила скорость почти до нуля и не сводила с него глаз, будто знакомого встретила. Занервничав, он отвернулся и снова ускорил шаг, но машина не отставала — большое белое крыло плыло сбоку, словно он не человек, а магнит. Он был озадачен, испуган, зол. Что такое у нее на уме? Ехала бы себе мимо и оставила его в покое. Услышав жужжание открывающегося окна, он вновь бросил на нее взгляд. Старуха улыбнулась.
— Сэйдзи! — издала она громкий возглас, полный неудержимой радости узнавания. — Это вы, Сэйдзи?
Ошеломленный Хиро как шел, так и застыл. Машина тоже остановилась. Не выпуская руля, старуха перегнулась через пустое сиденье и вылупилась на него, словно чего-то ждала. Видел он ее впервые, и вроде бы не Сэйдзи он был, хотя на мгновение почувствовал, что не прочь бы им стать. Он быстро оглядел дорогу. Потом наклонился к окну машины.
— Это я, Сэйдзи, — сказала старая дама. — Эмбли Вустер. Помните? Четыре года назад — а может, пять — в Атланте. Вы дирижировали великолепно[27]. Айве, Конленд и Барбер.
Хиро провел рукой по всклокоченной щетине волос.
— Ах, какой был хор, какие голоса, — вздохнула она. — А какая тонкая нюансировка в «Детке Билли»! Восторг, сплошной восторг.
Секунду Хиро испытующе смотрел на нее — сердце стукнуло раз, не больше, — потом улыбнулся. — Да, конесьно, — сказал он. — Я помню.
* * *
— Вы, японцы, шустрые такие — взять хоть эти ваши автомобильные заводы, метод Судзуки и сацумский фарфор, — трудитесь, как один большой улей, так ведь? Теперь вы и виски навострились делать, так мне рассказывали, и пиво варите первоклассное — «Кирин», «Сантори», «Саппоро» — куда там нашим неповоротливым китам пивной индустрии; но вот сакэ, сакэ — я никогда не могла взять в толк, как вы можете пить эту гадость? А ваша система образования, ведь это настоящее чудо, как вы готовите всех этих инженеров, химиков и электронщиков, а все потому, что труда не боитесь, идете назад к основам и все такое прочее. Вы знаете, иногда я чуть ли не жалею, что мы выиграли у вас войну, — так бы хотелось встряхнуть наше бесхребетное общество с его уличными грабежами, миллионами бездомных, СПИДом, а у вас ведь с преступностью тишь да гладь, правда? Да я сама разгуливала по улицам Токио в полночь и позже, много позже, — тут старая дама многозначительно подмигнула, — совершенно беззащитная, как вы понимаете, и не встретила ничего, совершенно ничего, кроме вежливости, вежливости и еще раз вежливости, — манеры, вот что для вас самое главное. Общество создается манерами. Вы, наверно, считаете, что с моей стороны ужасно непатриотично так рассуждать; и все-таки я, как южанка, могу понять ваши чувства, чувства побежденной нации. Как, вы говорите, вас зовут?
Хиро восседал за массивным столом красного дерева в доме у Эмбли Вустер — огромном, напоминающем амбар здании в Прибрежных Поместьях. Он только что разделался с супом-пюре не поймешь из чего и смотрел в окно на серые, бьющие в берег волны, вежливо кивая и втайне молясь, чтобы из кухни поскорее выплыла черная служанка с тарелкой мяса или риса — в общем, чего-нибудь посущественней, чем он мог бы, как белка, набить себе рот прежде, чем кто-нибудь распознает в нем самозванца и выставит его за дверь. Старуха сидела напротив и знай себе разглагольствовала. С того момента, как он сел рядом с ней в машину, она тараторила без умолку — непонятно было, как она дышать успевает. Но теперь, глядя, как за окном сгущаются сумерки и борясь с желанием ворваться в кухню и убить служанку, если она сейчас же не принесет ему мяса, риса и овощей, он вдруг осознал, что старая дама спрашивает, как его зовут. Его охватила паника. Глаза налились кровью. Как его зовут? Сигэру? Симбэй? Сэйдзи?
Но она, не дожидаясь ответа, вновь пошла чесать языком об искусстве икэбаны, о чайной церемонии, гейшах и роботах («…как это подло со стороны бульварной прессы — вот уж действительно продажные писаки, никто не будет этого отрицать, даже они сами, — как это подло и безответственно писать о таком трудолюбивом и бережливом, таком положительном, таком въедливом народе, как ваш, что вы роботы в робах, — позор, сущий позор, у меня просто все внутри закипает…»), и Хиро вздохнул с облегчением. Его дело — слушать. Слушать и кушать. И в этот миг, в унисон его мыслям, дверь кухни распахнулась и появилась служанка с подносом, на котором красовались две многообещающие деревянные миски.
Женщина она была крупная, нечего сказать, настоящий чемпион по борьбе сумо, с вредными маленькими красноватыми глазками и проволочными волосами, уложенными в идущие вдоль черепа плотные валики, между которыми просвечивала голая черная кожа. Приплюснутый нос был почти вровень с лицом, и запах от нее шел тошнотворный — все тот же запах хакудзинов, запах мясоглотов и маслоедов, только еще хуже. С той минуты, как он вошел в дом в своих рваных теннисных туфлях, весь увешанный болтающимися ошметками пластыря, и накинулся на блюдечко с орехами, стоявшее на кофейном столике, она относилась к нему с полнейшим презрением, словно к червяку, которого она с удовольствием раздавила бы, если бы не ее блажная хозяйка. Ясное дело, она видела его насквозь. И теперь, входя в комнату, она полыхнула на него глазами — погоди, мол, скоро твое времечко кончится, а уж кончится, так пеняй на себя. Хиро опустил глаза.
— Нет на свете ничего удобней футона, я это всегда говорила, буквально на днях я сказала Бартону — Бартон это мой муж, он инвалид, — спасибо большое, Вернеда, — так вот, я сказала Бартону: «Ты знаешь, Бар-тон, вся наша мебель, все это мрачное старье так громоздко, так непрактично — ведь у японцев даже нет такого понятия, как спальня». — Тут старуха на мгновение запнулась, на ее подвижном, как ртуть, лице изобразилось недоумение. — Но постойте, где же лежат ваши больные и старики, когда им плохо?.. А, понимаю, в ваших великолепных больницах, лучших в мире, обскакали вы наших медиков с их ассоциацией и всеми этими внутренними дрязгами, из-за которых несчастным нашим студентам приходится ехать учиться в Мексику или Пуэрто-Рико, во всякие грязные углы ужасного третьего мира…