— Нет на свете ничего удобней футона, я это всегда говорила, буквально на днях я сказала Бартону — Бартон это мой муж, он инвалид, — спасибо большое, Вернеда, — так вот, я сказала Бартону: «Ты знаешь, Бар-тон, вся наша мебель, все это мрачное старье так громоздко, так непрактично — ведь у японцев даже нет такого понятия, как спальня». — Тут старуха на мгновение запнулась, на ее подвижном, как ртуть, лице изобразилось недоумение. — Но постойте, где же лежат ваши больные и старики, когда им плохо?.. А, понимаю, в ваших великолепных больницах, лучших в мире, обскакали вы наших медиков с их ассоциацией и всеми этими внутренними дрязгами, из-за которых несчастным нашим студентам приходится ехать учиться в Мексику или Пуэрто-Рико, во всякие грязные углы ужасного третьего мира…
Злым, резким движением запястья служанка поставила перед Хиро деревянную миску, и он заподозрил, что готово дело, можно не беспокоиться, она позвонила куда надо и за ним уже едут; но мысль тут же вылетела у него из головы, поскольку все его внимание было обращено на приближающуюся еду. Мясо. Рис. Лицо его вытянулось — миска была наполнена салатными листиками.
Позднее, впрочем, за терпение, выдержку и нерассуждающую покорность новобранца он был вознагражден сладким картофелем, несколькими видами бледно-зеленых овощей, вываренных до неузнаваемости, и, наконец, мясом — свежим сочным мясом с ребрышками и всем, что полагается. Первый раз с тех пор, как он подрался с Тибой на «Токати-мару», он ел горячее, и он набросился на еду с жадностью умирающего от голода. Служанка подала пищу в больших керамических мисках, и хозяйка, прерывавшая свой монолог лишь для того, чтобы, как птичка, ухватить крохотный кусочек мяса или вареных овощей, потчевала его, как заботливая мамаша: «Сэйдзи, ну возьмите еще окры, сделайте одолжение. Господи, да мы с Бартоном и подумать не могли… еще свинины, пожалуйста, угощайтесь…» Он все подкладывал и подкладывал себе на тарелку, выскребая миски до дна, и методически обсасывал ребрышки, которых у него уже выросла внушительная горка, — а старая дама трещала и трещала о кимоно, вишнях в цвету, общественных банях и волосатых айнах. Когда негодующая служанка принесла кофе и персиковый пирог, он уже начал задремывать.
Какая разница, что с ним будет, какая разница, где он находится и что с ним сделают власти, если он попадет к ним в руки, — важна только эта минута. Быть здесь, внутри, в этой комнате с коврами на полу и картинами на стенах, быть здесь, в самом сердце этого чудесного царства, этого обжитого пространства — вот счастье, вот настоящая Америка. В забытьи он проследовал за хозяйкой из столовой в библиотеку, и пока служанка убирала со стола, они потягивали сладко-жгучий ликер и подливали себе кофе из сверкающего серебряного кофейника, который казался бездонным.
В какой-то момент, с трудом подавив зевок, он посмотрел на часы, что стояли на камине. Второй час ночи. Служанка давно уже сходила наверх к старухиному мужу-инвалиду, сделала с ним все, что нужно, и уехала ночевать к себе домой на материк, о чем в подробностях поведала ему Эмбли Вустер. Речь старой дамы он понимал без труда — она говорила отчетливо и внятно, не то что эта неотесанная девица в кока-коловом магазине, — но вот слово «матарика» было ему незнакомо. Уже час, если не больше, он просто сидел, откинувшись в своем кресле, и улавливал только обрывки старухиной болтовни. По правде сказать, если бы не врожденная вежливость, не страх причинить обиду, не самурайская дисциплина, он давно бы уже отключился совсем. Но теперь эта «матарика» торчала в его сознании, распрямившись, как деревце, с которого стряхнули снежную шапку, и он прервал хозяйку посреди дифирамба театру Кабуки:
— Простите, позалуйста, сьто такое матарика?
Эмбли Вустер озадаченно умолкла — казалось, она спала и вот ее разбудили. Хиро только сейчас увидел, какая она старая, старше его оба-сан, старше птицы, тысячу лет назад отложившей яйцо, старше всего на свете.
— Да это же берег, — сказала она, — побережье Джорджии. А мы тут на острове. На острове Тьюпело. — Несколько секунд она помолчала, мигая слезящимися старческими глазами. — Как, вы говорите, вас зовут?
Остров. Все тепло мигом вышло из него, как воздух из проколотого воздушного шарика. Так, значит, он в ловушке — шоссе никуда не ведет. Он откашлялся.
— Сэйдзи, — ответил он.
Старая дама посмотрела на него долгим взглядом, умолкнув в первый раз за последние шесть часов.
— Сэйдзи, — повторила она наконец, недружелюбно глядя ему в глаза, словно только что впервые его увидела, словно изумилась тому, как это он проник в ее дом, в ее гостиную и в святая святых — библиотеку.
А может быть, тут есть мост? Или паром? Он лихорадочно соображал. Может быть, он переплывет пролив? Он выдерживал ее взгляд, изо всех сил стараясь выглядеть смиренным, благодарным, беззащитным, ни секунды не сомневаясь в том, что она собирается выдворить его из дома, вызвать полицию, чтобы эти гайдзины надели на него наручники и, связав, бросили его в темную вонючую камеру, которая ждет его не дождется. Но тут ему в голову заползла подлая мыслишка: а что, собственно, они могут с ним сделать, эта старая развалина и ее муж-инвалид, в глубокой, пульсирующей ночной тишине?
— Вам понадобится полотенце, — вдруг сказала она, поднимаясь с кресла; взгляд ее снова стал безмятежным, оплетенные синими венами руки вяло повисли. Она улыбнулась. — Господи, какая же я невежа — растрещалась, как старая сорока, сколько часов вас промурыжила, хорошо же вы обо мне теперь думаете, бедный вы мой. — Она повернулась и пошла из комнаты. — Идемте-ка со мной, — сказала она из двери. — Я вас в вашу комнату отведу.
Он проследовал за ней через мягко освещенный дом — сначала вверх по лестнице, потом по длинному устланному ковром коридору, посреди которого она обернулась и приложила к губам палец.
— Тссс, — прошептала она, показывая на закрытую дверь. — Там Бартон.
Он кивнул, почуяв слабый запах лекарств, услышав сосущие и клокочущие звуки трудного дыхания; и они бесшумно двинулись дальше — он видел, как под легкой блузкой шевелятся щуплые старушечьи лопатки.
— Пришли, — сказала она, открывая полированную дверь в конце коридора и пропуская его вперед.
В первый миг он подумал, что она шутит: не может эта громадина быть его спальней, тут казарму впору устроить, гимнастический зал, бассейн. И после всех ее разговоров о футонах глазам его открылась огромная кровать с пологом, которая казалась плывущим по ковру парусником. В комнате стояли еще пухлая кушетка и кресло. За ними виднелись дверь в ванную, телевизор, кондиционер и окна, выходящие на море. Горели две нижние лампы по обе стороны кровати, пропитывая комнату роскошным золотистым сиянием. Он замер на пороге, но она взяла его под руку и ввела в спальню,
— Спите крепко, — сказала она, вручая ему полотенце, — и если вам что-нибудь понадобится, непременно дайте мне знать. Баюшки-баю. — Дверь за ней захлопнулась.
Он был пьян-пьянешенек. Вне себя от радости. Так доволен собой, что засмеялся во весь голос. Ну и кроватища — диво дивное, тут хоть всю команду «Токати-мару» спать укладывай, с капитаном Нисидзавой во главе. Он шмякнулся на нее, задрав пятки кверху, и, хихикая, стал раскачиваться на пружинах, как на батуте. Покачавшись, бросился в сверкающую ванную размером с квартиру, где он жил со своей оба-сан; он рывками выдвинул подряд все ящички — мыло, шампунь, одеколон, электробритва, крем для бритья. Нет, это уж слишком. Сон какой-то. И вдруг он нечаянно взглянул на себя в зеркало, и вся радость мигом улетучилась.
У него аж дыхание перехватило. Он посмотрел еще раз.
Нет, не может быть. Это не он, не Хиро Танака — это какой-то оборванный бродяга со свалявшимися волосами, впалыми щеками, черными, как у могильщика, ногтями, весь в отслаивающихся, как старая кожа, клочках грязного пластыря. В двадцать лет он выглядел на все шестьдесят — вот что сотворила с ним Америка. Им овладел страх. Он увидел себя сквозь унылую, беспросветную череду недель, месяцев, лет — увидел бегущим, прячущимся, попрошайничающим, живущим, как буракумин — неприкасаемый, — на безымянных улицах чужих городов, увидел грязным, опустившимся, потерявшим надежду найти работу. Земля лишила его своей милости, и скоро его с головой завалит грязью.
Он смотрел в зеркало, и его охватывало отчаяние; наконец перевел взгляд на душ. Месяц с лишним он не мылся под душем. Он принялся методично его изучать, словно готовился к экзамену по его устройству. Отодвинул стеклянную дверцу, потрогал все сверкающие краны, обследовал мыльницу, снял обертку с белого душистого французского мыла, наполнившего ванную ароматом цветущего сада. Потом уставился на ванну — роскошную ванну, где можно часами нежить исцарапанное, покрытое волдырями тело. Руки сами собой принялись срывать грязные ошметки пластыря, нелепые шорты и майку с пятнами пота; раздевшись, он почувствовал себя лучше. Для пробы повернул кран — из душа с шумом стала низвергаться вода, и от звука струящейся влаги, от запаха ее он приободрился еще больше. Наконец, полностью овладев собой, он переступил через край ванны и отдался сладкому, чистому, освобождающему водопаду.