— Сейча-а-ас! — ответил я, перелезая через огромное суковатое дерево, лежавшее поперёк тропы.
Я немного отстал, размышляя о разных тропах. Не думайте, пожалуйста, что я выдохся, я просто замедлил шаги, отдавшись размышлениям. Просто мне в голову пришли разные мысли по поводу этой тропы.
Но тут я ускорил шаги и вышел из лесу на открытое место. Чистая и прямая тропа шла здесь по высокому травянистому берегу над самой рекой. На берегу стояли Чанг, Порфирий и дядя, рядом с ними на земле лежали рюкзаки, и Порфирий опять раздевался. «Купаться, что ли, задумали? — пронеслось у меня в голове. — В такой холод!» Они о чём-то разговаривали, глядя на реку. И я взглянул на реку… и увидел наш плот! Он стоял на середине реки, зацепившись за камень, и вокруг него бурлила вода!
«Это подарок реки! — подумал я. — Молодец, река!»
Поэт среди нас
И опять мы блаженствовали на плоту, который нам возвратила река. Небо очистилось, высоко над нами засверкало солнце, сопровождая нас к морю, залитые светом берега бежали назад — тёмные застывшие ели, и трепещущие берёзы, и кудрявые сосны, и камни между ними, — вдоль самой воды сверкала ярко-зелёная трава и голубели густые заросли бледных незабудок.
Река тоже была голубой, она уже просветлела, очистилась и весело несла нас вперёд.
Наши «универмаги» и мешки с сёмгой,- тщательно упакованные, висели на подгребицах, а мы опять были в трусах. Я лежал на плоту рядом с Чангом. Порфирий и дядя стояли у подгребиц на вёслах.
Тучки ненастныеМимо промчалися,Со-олнышко сно-о-ваНад нами взошло-о! —
пел дядя.
Он пел, взмахивая левой рукой с зажатой в ней трубкой. Правая рука дяди лежала на ручке весла.
— Поёшь, как Шаляпин, — сказал я, щурясь на солнце.
Я лежал на спине в середине плота. Я впитывал всеми клеточками солнечное тепло. Я так соскучился по солнцу!
Дядя всё ещё тянул последнюю ноту, подняв вверх дымящую трубку, — «о-о-о!» — у дяди был глубокий бас! И слух у него был отличный: «абсолютный слух», как говорят музыканты. Пел дядя прекрасно!
— Это ария Лыкова из «Царской невесты», — сказал дядя. — Хорошая ария…
— И очень к месту, — сказал я.
— Не хочешь ли ты постоять у весла?
— Я хочу загорать, — сказал я. — Я всё ещё никак не согреюсь после крушения и после того проклятого ливня. Я промок насквозь.
— Это называется: промок до нитки.
— Я глубже промок: до самого желудка! — сказал я.
— Глубже, чем до нитки, промокнуть нельзя! — сказал дядя.
— Почему? — воскликнул я. — Я промок до желудка! Я нахлебался ледяной воды, когда было крушение, а потом ещё дождь пошёл, я и не просыхал. «До нитки» — значит, одежда намокла, а сам ты сухой… А я промок насквозь!
— Это твой вариант объяснения, — сказал дядя. — А вот мой вариант… Дело в том, что в каждом человеке есть ниточка, очень важная!
— Где — в человеке? — спросил я.
— В глубине, — сказал дядя. — Она всегда натянута, как струна на скрипке. Бывают, конечно, люди вообще без струны, но это пустые люди. Когда струна натянута и звенит — человек в форме. А если она промокнет, раскиснет — она уже не звенит, и человек тогда тоже киснет. И всё у него валится из рук…
— Я помню, когда я пил после крушения чай, у меня кружка валилась из рук…
— Вот в том-то и дело! — улыбнулся дядя.
— А как это понимать — со струной, — спросил я, — в прямом смысле или в переносном?
— Как хочешь, — сказал дядя.
Я задумался. Ветерок щекотал мне кожу, касаясь её невидимыми прохладными пальцами, а когда он отлетал, солнце начинало меня прожаривать. Горячие лучи проникали в меня всё глубже — до самой моей главной ниточки. Я чувствовал, как ниточка всё натягивается и натягивается — вот-вот зазвенит! Между брёвнами подо мной чмокала вода, оттуда тянуло прохладой, запахом мокрого дерева, плот чуть-чуть покачивало, как колыбель, и это было приятно.
— Всё это похоже на притчу, — сказал я полусонно.
Дядя промолчал.
И вдруг меня осенило! Меня озарила гениальная мысль! То ли струна во мне зазвенела, то ли просто нашло вдохновение — я даже присел на плоту.
— А что сказал по этому поводу «один человек»? — важно спросил я, хитро глядя на дядю. — Не написал ли этот «один человек», твой древний поэт, стихи по поводу этой ниточки? А?
— Циник ты! — растерянно сказал дядя.
Я видел, что дядя смущён. Значит, я не ошибся!
— Это ты писал все стихи! — сказал я, пружинисто вкочив на ноги и протянув вперёд правую руку с повёрнутой вверх ладонью и указующими на дядю перстами.-- Ну? Ты? Отвечай!
Я стоял в позе Пилата с картины художника Гё «Что есть истина?». Это я потом понял, что я стоял в этой позе, а тогда я просто стоял в этой позе, возбуждённый до крайности.
Я видел, как покраснел дядя.
— Ты писал! Ты писал! Ты писал! — кричал я, подпрыгивая на брёвнах. — И «Стихи о Поражении» и «Сороконожку»! Всё ты! Глядите — поэт нашёлся! Порфирий, у нас поэт нашёлся!
— Ну что же! — ответил Порфирий. — Раз может дак! Раз у него талант! Я вот не могу. И ты не можешь…
— Я тоже могу, — возразил я.
— Ну и напиши! — сказал дядя.
— И напишу! — сказал я. — Сейчас вот возьму и напишу!
— Так прямо сейчас! — хрипло рассмеялся Порфирий.
— Прямо сейчас! — крикнул я.
Меня злость взяла. Подумаешь тоже! Только он может, а я не могу. Написал же я недавно анаграмму «Универмаг «Белая ночь»! И стихи напишу!
— Дайте мне бумагу, — сказал я.
— Возьми в моём рюкзаке в правом кармане, — сказал дядя.
Я взял в кармане рюкзака дядину толстую записную книжку и карандаш, сел на краю плота, опустив ноги в холодную речку, и задумался…
О чём написать? Только не спешить! С одной стороны, надо спешить, а с другой стороны, спешить нельзя, а то плохо получится. Надо сдерживать свой пыл. Пусть пыл останется в сердце, а ум будет холодным и беспощадным, тогда напишется быстро.
Я смотрел на проносившийся мимо берег — как в кино! — и думал. Спину обжигало жаркое солнце, а ноги — ледяная река, и это было хорошо! Я очень хорошо мыслил, мне помогали река и солнце: река сдерживала мой пыл, а солнце его разжигало! Между прочим, советую всем поэтам писать именно так: опускать ноги в холодную воду со льдом, когда они садятся за стол. Тогда они будут лучше писать, во всяком случае меньше напишут чепухи: вода охладит их пыл.
Конечно, если этот пыл у них есть и если в них есть струна и эта струна звенит…
Сидя так на краю плота, я стал писать удивительно быстро, болтая в воде ногами. Я еле поспевал за карандашом! На бумагу ложились строчка за строчкой, фраза за фразой, и рифмы приходили сами собой.
Минут через пятнадцать я встал на плоту — ноги мои совсем посинели, а сердце горячо билось, — встал в середине плота лицом к дяде и громко сказал:
— ЧЕЛОВЕЧЕК НА НИТКЕ! СТИХИ!
Я помолчал мгновение, как в таких случаях дядя, и начал:
Есть нить во мне одна —Натянута она!
И всё мне удаётся,Пока она звенит,Покуда не порвётся —Я буду знаменит!Но как-то я хлебнулСырой воды в избытке,Я чуть не утонулИ весь промок до нитки.Как только нить раскисла,Я сразу сам раскис —И голова повисла,И ноги отнялись!Возьму ли кружку чаю —Валится всё из рук.Весь день лежу, скучаю,Я сам себе не друг.Я нить сушу на печке —Пока не зазвенит!И снова, человечки,Я стану знаменит!
— Ну как?
— Блестяще! — крикнул дядя.
— Талант! — сказал Порфирий с удивлением.
— Я ещё нарисовал иллюстрацию, — сказал я, протягивая дяде записную книжку.
Дядя взял в руки записную книжку, к нему подошёл Порфирий, и они стали разглядывать мой рисунок.
— Это есть такие игрушки — деревянные человечки на ниточке, — сказал я. — Когда их дёргаешь за ниточку, они танцуют… а если ниточка порвётся, они не танцуют! Всё дело в ниточке!
— Дай-ка мне, Порфирий, иголку с ниткой и лавровый лист, — сказал дядя.
Дядя был серьёзен. И Порфирий. Я тоже был серьёзен: я понимал, что это значит!
Я снова сел на плот, обняв Чанга за шею.
— Вот мы с тобой и заслужили высшую награду! — шепнул я ему на ухо.
Чанг с уважением лизнул меня в нос.
Плот плыл сам по себе, никто за ним не следил. Хорошо, что река разлилась в этом месте широким плёсом, плот плыл вдоль правого берега, плыл медленно и торжественно. И было тихо — река приглушённо шумела позади. Стало слышно, как щебечут на берегу птицы и вздыхают под ветром деревья. И вдруг до моего обоняния донёсся неясный запах угольной гари и железа — запах поезда! Или мне это показалось?