? — Может, он просто чесал в затылке? — сказал дядя.
— Непонятно, — сказал Порфирий.
Я ничего не сказал, но мне это тоже было непонятно. «Какие-то чудеса!» — подумал я. Я ещё и сейчас думаю, что это были какие-то чудеса. Но даже сейчас, через тридцать с лишним лет, я всё помню как тогда, помню совершенно точно, как будто это только что пронеслось мимо, это чудесное видение — медведь, отдающий дяде честь, — и ничего не могу понять…
…В Кандалакшу мы приплыли ночью. Посёлок раскинулся на правом берегу реки, уходя вдаль, к станции, деревянными домиками, бараками, тротуарами и мостовыми — всё было деревянное! Только на горке белела каменная церковь. Всё вокруг ещё спало, только на станции, за домами, сонно посапывали и посвистывали паровозы да орало радио.
Левый берег был пустой; там стояло всего несколько изб, за ними горбатились серые холмы. Впереди сверкал залив, и над ним поднималось красное солнце. Мы пристали к левому берегу, потому что изба Порфирия стояла на отшибе, как сказали бы в Москве, — в Заречье, невдалеке от устья, на морском берегу. Мы привязали плот возле Порфириевого карбаса (карбас был чёрен и высок, с мачтой). Порфирий сказал, что потом он разберёт плот на дрова. По обоим берегам реки, особенно на правом берегу, стояло ещё много чёрных лодок и карбасов, с мачтами и без мачт; некоторые из них были вытащены на песок.
Мы нагрузились и пошли за Порфирием. Сначала мы шли просто по берегу, а потом вдруг начался дощатый тротуар безо всякой мостовой — с одной его стороны был просто берег, полого спускавшийся к реке, а с другой стороны вплотную к тротуару стояли несколько изб. Избы стояли высокие, сложенные из огромных брёвен, посиневших от времени, они молча пропускали нас мимо, пока мы шли по гулкому деревянному тротуару в самый конец, где стояла изба Порфирия, блестя глазами на море. Тут тротуар сразу обрывался.
Мы поднялись на чисто вымытое крыльцо, и Порфирий открыл низенькую косую дверь.
— Сейчас поднимемся в нашу комнату, — прошептал дядя. — Иди на цыпочках и не шуми…
Порфирии пропустил нас вперёд, закрыв дверь перед носом Чанга, и повёл нас по длинным полутёмным сеням к скрипучей лесенке с перилами, которая вела наверх.
— А кто здесь ещё живёт? — прошептал я, поднимаясь за дядей.
— Отец Порфирия, жена и сын. Завтра я тебя познакомлю.
Наверху опять был коридор, длинный и тёмный, объятый запахами рыбы и сена. «Тут можно и заблудиться», — подумал я. Дом был как дворец! Порфирий опять открыл какую-то дверь, и мы очутились в крошечной комнате, залитой нежным утренним светом. В глубине было маленькое окошко и стол, накрытый клеёнкой, а слева вдоль стены возвышался высокий, почти до потолка, белоснежный марлевый полог над железной кроватью.
— Ну, спокойной ночи! — сказал Порфирий. — Когда разбудить дак?
— Сами встанем! Спокойной ночи! — сказал дядя.
Я тоже прошептал «спокойной ночи», и Порфирий вышел.
— А для чего занавески? — кивнул я на полог.
— От комаров, — сказал дядя. — А теперь спать и не разговаривать!
Мы разделись, залезли под марлевый полог и утонули в глубокой мягкой перине. «Царская кровать», — подумал я и мгновенно уснул.
Меня зовёт Пантелей Романович
Отцу Порфирия я старался на глаза не попадаться. Я помнил слова дяди, что это человек очень строгий, старого закала, что он видит человека насквозь, до нитки, до струны душевной, что его все в доме любят и вместе с тем очень боятся, трепещут перед ним, что лучше всего ему не попадаться на глаза.
Дядя сказал, что я должен быть артиг — это немецкое слово, слово узкого значения, потому что оно касается только детей, это детское прилагательное, и вместе с тем это очень ёмкое слово, потому что оно включает в себя много значений: артиг значит вежливый, прилежный, воспитанный, скромный, спокойный, сдержанный, — в общем, интеллигентный ребёнок в высшем значении этих слов! Вот что такое артиг!
Между прочим, в присутствии Пантелея Романовича, как я заметил, все старались быть артиг, даже взрослые, иначе и быть не могло. Такой уж был человек Пантелей Романович! И я, конечно, тоже всегда старался быть артиг.
Пантелей Романович всегда присутствовал в доме, даже когда его рядом не было. Всё в доме делалось по заведённому им порядку. Порядок этот был заведён много лет тому назад, ещё когда меня не было на свете, даже дяди не было на свете, многих людей ещё не было на свете, нескольких даже поколений, и вас, мой дорогой читатель, тоже не было на свете — вот как давно был заведён порядок в доме Пантелея Романовича Ветошина!
Когда бы я ни вставал, пока мы там жили, Пантелей Романович всегда уже был на ногах и что-то делал в своей комнате. Меня очень интересовало, что он там, в своей комнате, делает, но узнать это было невозможно!
Видел я Пантелея Романовича лишь изредка, да и то когда бывал в доме, а я редко бывал в доме, я всё играл с Митей, сыном Порфирия, на берегу залива, возле соляной пристани, где выгружали соль из барж и где на берегу стояли старые, разбитые рыбацкие карбаса.
К завтраку отец Порфирия никогда не выходил: мы всегда сами завтракали — Порфирий с женой и Митей, я с дядей и Чанг. Пантелей Романович выходил только к обеду и к ужину. Зато обед и ужин никогда без него не начинались и не кончались. Все садились, когда он садился, а когда он вставал из-за стола, все сразу вставали. Если ты вдруг чего-либо не доел, ты всё равно должен был встать, потому что «выть» кончалась — «выть» по-поморски еда, приём пищи. Но я заметил, что, когда старик клал на стол ложку или переворачивал вверх дном свою огромную фарфоровую чашку с китайским рисунком, подавая этим знак, что обед или ужин закончены, все почему-то успевали к этому времени наесться и даже я успевал наесться, а я совсем не спешил, ел нормально, как всегда, но, конечно, больше, нежели всегда, — в Москве, например.
И ещё я заметил, что обед или ужин бывали здесь не просто обедами или ужинами, когда все садились за стол и ели, не просто поглощением пищи — каждый обед или ужин был торжеством. Ничего торжественного не было, всё было просто и очень обыкновенно, и вместе с тем всё было торжественно.
И вообще, в этом доме всё было торжественно. И засыпание было торжественным, и пробуждение по утрам. И работа была торжественной. Всё делалось не спеша и торжественно и вместе с тем быстро и ладно, без лишней суеты. Только завтрак был менее торжественным, наверное, потому, что отец Порфирия к завтраку не показывался — он, наверное, завтракал один, на рассвете, а может, он вообще не завтракал, не знаю: в отношении завтрака я вам ничего точно сказать не могу. А всё остальное было торжественным!
У нас дома, в Москве, тоже бывали торжественные обеды и ужины — и даже очень торжественные! — но они бывали по праздникам или по особым случаям, а ежедневные обеды и ужины совсем не были торжественными, а иногда и вовсе не торжественными, такими, что я их иногда даже не замечал. Иногда я обедал с мамой, иногда с папой, иногда с дядей, а иногда вместе со всеми, а иногда один, но я обедал и забывал, что обедал! Думал вдруг, что не обедал, а оказывается — обедал! Или наоборот: думал, что обедал, а на самом деле — не обедал! Вот как бывало у нас в Москве!
А здесь так не бывало, здесь нельзя было забыть ни обед, ни ужин, потому что все всегда ели вместе, редко когда кого не было, и то по уважительным причинам. И стул отсутствующего всегда стоял на месте, и прибор стоял на месте, а присутствующие ели молча, только после ужина иногда за чаем разговаривали или в какой-нибудь праздник, но тогда уж разговаривали далеко за полночь, до утра даже, даже до следующего полудня, и громко пели песни, как у нас в Москве не поют. И солнце всё время светило в окна, светило сутки напролёт, то в одно окно, то в другое, со всех сторон заглядывая в дом, потому что в комнате было шесть окон, по два окна с трёх сторон, и все эти окна были густо заставлены геранями — красными, белыми, фиолетовыми, — и всегда на этих геранях играло солнце, разве что не в пасмурную погоду, но и в пасмурную погоду в доме тоже было всегда светло — летний день длился здесь без конца!
В тот день, о котором я сейчас рассказываю, я играл с Митей на берегу моря.
Сначала мы бродили по сухой воде. Сухой водой называется обнажённый берег во время отлива, когда море уходит. По сухой воде бродить очень интересно, потому что море, уходя в себя, забывает на берегу разные интересные вещи: разные водоросли, витые раковины, камни… А иногда нам попадались морские звёзды — жёлтые пятиконечные морские звёзды! Наверное, они были сёстрами небесных звёзд, я об этом сразу подумал, но они были живые! Они тихо шевелились в прозрачных лужах под камнями.
Побродив по сухой воде и набрав морских звёзд, и раковин, и камней, и кисти ярко-зелёных водорослей с мясистыми стеблями и листьями, с жёлтыми продолговатыми шишечками на стеблях, похожими на недозревшие виноградины, мы отнесли своё добро в старый, прохудившийся морской карбас, стоявший далеко на берегу, на песчаном холме. Карбас, стоял величественно. Это был старый морской ветеран, он стоял, повернув нос к морю, увязнув кормой в песке и чуть накренившись на левый бок. Он стоял здесь, как памятник поморской славе, хотя вовсе не был памятником, а просто старым разбитым карбасом. В боках его зияли чёрные дыры, и рёбра выступали наружу, а сам он весь побелел на солнце. На таких карбасах, рассказывал Порфирий, поморы ходили на зверобойный промысел до самой Норвегии, огибая Кольский полуостров.