Он превратился в сторожа при этом доме. Двадцать тысяч — а это только начало — пошли бы прахом, не впрягись он в работу, — все, что папа сберег за сорок лет прозябания в Америке. Не представляю, как это могло случиться. Я был не в себе, когда выписывал чек. Я толком ничего не видел.
Когда бумаги были уже подписаны, он, можно сказать, впервые обошел дом. Некрашеный, мрачный, с ветшающей викторианской отделкой. Вместо пола на нижнем этаже просто яма вроде воронки. Штукатурка отбилась, из обшивки лезла плесенная, волосатая дрянь. Допотопную узловатую проводку было опасно тронуть. Из фундамента вываливались кирпичи. Окна протекали.
Герцог учился класть кирпич, вставлять стекла, паять трубы. Ночами он засиживался над энциклопедией «Сделай сам» и как одержимый красил, шпаклевал, смолил, штукатурил. Старое обнажившееся дерево не прокрашивалось и в два слоя. В ванной стены не держали гвоздей, шляпки пробивали виниловые плитки, опадавшие, как игральные карты. Газовая колонка смердела. Электрообогреватель жег пробки. Ванна была реликтовая: покоилась на четырех металлических лапах, словно игрушечная. И мыться в ней приходилось скрючившись. Между тем Маделин везла из сантехники «Слоуна» роскошную арматуру, серебряные раковистые мыльницы и целыми блоками экюссоновское мыло, густые махровые полотенца. А Мозес ковырялся в ржавой жиже туалетного бачка, пытаясь наладить спусковую хреновину. Ночью он слышал течь, истощавшую цистерну.
Год работы спас дом от разрушения.
В подвале был еще один туалет — с толстыми, бункерными стенами. Летом это было излюбленное место сверчков, да и самого Герцога. Здесь он утешался десятицентовой удачей — Драйденом и Попом. Сквозь щель ему виделись полыхавшее утро разгарного лета, злая колкость зеленых сплетений и тугие, точеные головки шиповника, огромный обособленный вяз, умирающий у него на глазах, иволгино гнездо — серенькое, в форме сердца. Он читал: «Мой хозяин — первейший в Англии пэр».
Вдруг напомнил о себе шейный артрит. В каменном подвале стало сыро. Герцог снял с бачка верезжащий наполнитель и протянул для слива резиновый шланг. Насадки ржавые, тугие.
Мой хозяин — первейший в Англии пэр, А вы чья собака, сэр?
Утро он старался оставить для умственной работы. Он завел переписку с Уайднеровской библиотекой, пытаясь вытянуть из них «Abhandlungen der Koniglich SachsischenGesellschaft der Wissenschaft» (Труды «Королевского саксонского научного общества»). Стол был завален неоплаченными счетами, неотвеченньши письмами. Он взял халтуру для денег. Университетские издательства слали ему рукописи на отзыв. Так и лежали эти бандероли нераспечатанными. Солнце начинало припекать, земля была влажная и черная, и Герцог с тоской смотрел на пышное цветение растительного мира. Надо, надо разгрести этот бумажный завал, но когда? Его ждал дом — огромный, пустой, неотложный. «Quos vult perdere dementat» («Кого Юпитер хочет погубить, того он прежде всего лишает разума»), — чертил он на пыльном столе. Боги им занимались, но они еще не совсем лишили его ума.
Когда он усаживал себя за отзыв, рука отказывалась ему служить. Пять минут поводив пером, он получал писчий спазм. У него деревенел взгляд. Он истощился в придумывании оправданий. Сожалею о задержке. Сильно обжегся соком сумаха и не мог работать за столом. Поставив локти на бумаги, Мозес уводил взгляд на недокрашенные стены, выцветший потолок, заляпанные окна. Что-то нашло на него. Обычно он умел держать рабочую форму, а тут не выкладывался и на пару процентов, за каждую бумажку хватался и пять, и десять раз и все терял. Куда это годится! Он опускался.
Он доставал гобой. В темном кабинете, куда лезли, цепляясь за провисшую сетку, лозы, Герцог играл Генделя и Перселла — жиги, бур-ре, контрдансы: щеки надуты, пальцы бегают по клапанам, музыка вспархивает и припадает, отвлеченная и грустная. Внизу работала стиральная машина: два шага по часовой стрелке, один отступя назад. Грязища на кухне была такая, что впору завестись крысам. На тарелках усыхали яичные желтки, в чашках зеленела кофейная гуща, вымокали на пластиковом столе гренки, кукурузные хлопья, червоточные мозговые кости, плодожорки, комнатные мухи, долларовые бумажки, почтовые марки, премиальные купоны.
Спасаясь от музыки, Маделин хлопала входной дверью, потом дверцей машины. С ревом заводился мотор. У «студебекера» треснул глушитель. Она съезжала по склону. Если, забывшись, не взять вправо, выхлопная труба царапнет по камням. Прислушиваясь, Герцог играл тише. Не сегодня-завтра глушитель совсем полетит, но он зарекся предупреждать ее. Таких запретных тем накопилось уже множество. Она сатанела, когда он их касался. Прячась за жимолостью, пихавшей сетку в окно, он ждал, когда она будет разворачиваться. Беременность уплотнила ее черты, но красивой она оставалась. Такие красавицы делают из мужчин безостановочных отцов, жеребцов или слуг. Во время езды ее нос непроизвольно дергался под мешавшей обзору челкой — тоже помощник в управлении. Крепко сжимали агатовый руль пальцы — какие холеные, а какие с изгрызенными ногтями. Он решительно заявлял ей, что беременным небезопасно водить машину. Или пусть хотя бы получит водительские права. Если ее остановит полицейский, говорила она, она сумеет заговорить ему зубы.
Когда она уезжала, он протирал гобой, проверял тросточки, закрывал грязноватый плюшевый футляр. На шее у него висел полевой бинокль. Порой тянуло поближе рассмотреть птичку. Обычно та улетала, пока он ловил фокус. Покинутый, он сидел за столом, то бишь за дверью, положенной на кованые железные ножки. Лампу оплетал филодендрон. Бумажными катышками он расстреливал из рогатки слепней на заляпанных краской окнах. Маляр он был скверный. Сначала он попробовал красить пульверизатором, приспособив его к выдувному отверстию пылесоса, — очень эффективный ветрогон. Обмотав голову тряпьем, чтобы не надышаться, Мозес опрыскивал краской потолок, но капли сеялись и на окна, и на перила, и пришлось по-старому взяться за кисть. Стремянка, ведра, тряпье, разбавители — все таскать за собой, скрести шпателем, шпаклевать, красить и с левой руки, и с правой, и над головой, и еще тот кусок, и подальше — достать бы, к самому углу, к карнизу, стараясь выдержать прямую линию одеревеневшей рукой, то кладя широкие мазки, то прикипев к пятачку, добиваясь совершенства. Когда рабочий азарт истощался, он шел, залитый краской и потом, в сад. Раздевшись догола, валился в гамак.
Тем временем Маделин объезжала с Фебой Герсбах антикварные магазины либо везла домой горы продуктов из питсфилдских супермаркетов. И Мозес обязательно вязался к ней из-за денег. Он сначала выдержанно выкладывал свои претензии. Поводом всегда был какой-нибудь пустяк: возвращенный банком чек, сгнивший в леднике куренок, порванная на тряпки новая рубашка. Постепенно чувства его накалялись:
— Когда ты перестанешь тащить в дом весь этот хлам, Маделин, — разбитые комоды, прялки?
— Нужно обставить дом. Я не могу видеть эти пустые комнаты.
— Куда уходят деньги? Я работаю до одурения. — Его душил гнев.
— Оплачиваю счета — куда им еще идти, по-твоему?
— Ты говорила, что тебе нужно научиться обращению с деньгами. Раньше тебе не доверяли. Теперь — пожалуйста! — доверяют — и рекой пошли обратно чеки. Только что звонили из магазина тканей, от Милли Крозьер. Пятьсот долларов за детский конверт. Кого мы рожаем — Людовика Четырнадцатого?!
— Знаю, слышала: твоя мамочка ходила в мешковине.
— И акушер с Парк авеню тебе не нужен. Феба Герсбах обошлась питсфилдской больницей. Как, интересно, я вытащу тебя в Нью-Йорк? Это три с половиной часа дороги.
— Мы уедем отсюда за десять дней.
— Бросить здесь всю работу?
— Гегеля ты можешь взять с собой. Ты за эти месяцы не удосужился в него заглянуть. Вообще тут самый настоящий дурдом. Эти тюки с записями. Страшно подумать, как ты неорганизован. Ты не лучше наркомана — тоже объелся своими химерами. В общем, кляни своего Гегеля и эту развалюху. Тут нужны четыре работника, а ты хочешь, чтобы я управлялась одна.
Герцог тупел, повторяя очевидные вещи. И при этом буквально сходил с ума. Он сознавал это. Ему казалось, он досконально знает, как всему надлежит быть (то есть, на уровне «свободного конкретного мышления», превратное толкование общего развивающимся самосознанием: действительность противостоит «закону сердца», чуждая необходимость безжалостно подавляет индивидуальность, undsoweiter (и так далее (нем.)). Герцог охотно допускал, что ошибается. Он, думалось ему, просит об одном: помочь, в общих интересах, сделать жизнь осмысленной. Гегель чертовски глубок, но односторонен. Несомненно. В этом все дело. Куда проще, без этого путаного метафизического вздора, теорема XXXVII Спинозы: человек желает другому того же блага, к которому стремится сам, — он совсем не желает, чтобы другие жили по его разумению — ex ipsius ingenio (По его собственному разумению).