– Грустное у вас настроение. С таким планы строить сложно.
– Я и не строю, но надеюсь, что где-то там, – она махнула рукой в сторону носа корабля, – может быть будет иначе. – Говорила она не громко и не жаловалась, а просто хотела быть услышанной.
– Но надежда живет?
– А что еще остается.
– А чем вы занимались ранее?
– Не все ли равно; все позади, там я была чужая на их празднике жизни, всегда в тени.
Монах взглянул на нее; ее нельзя было назвать красавицей, но и дурнушкой она не была. Скромная одежда, короткая стрижка, никакого макияжа на лице; так серенькая мышка, сказал бы про нее мужчина. Между тем женщина продолжила:
– Все мои подруги оттирали меня в сторону при виде приличного мужчины, да я и не стремилась привлечь внимание. Я всегда была застенчивой в общении, во мне живет какой-то комплекс неполноценности. Сначала воспитывали в строгих правилах, а потом я уже сама себя воспитывала получается.
– Родители держали в строгости?
– Не то чтобы, но давали понять, что не нужно казаться доступной. Я их не сужу, они хотели воспитать меня для семьи, но не получилось, я стала чураться общения, но это я сама себя накрутила, они здесь ни при чем. Моя застенчивость, робость – вот причины, которые я не могу в себе изжить.
– Это все временно, когда надо придет момент, тогда отстоите свое внимание к себе.
– Хотелось бы вам верить. А вы служитель церкви? Ваша одежда говорит об этом.
– Это ряса, в переводе с греческого значит «вытертая», «лишённая ворса», «поношенная» одежда. Именно такую, почти нищенскую, одежду носили в Древней Церкви монахи. Но я не служу в церкви, – улыбнулся он. – Я служу Господу. Я – Монах.
Она удивленно посмотрела на него: – И куда же вы направляетесь?
– Туда же куда и вы, как и другие пассажиры этого корабля – в поисках, где люди иначе воспринимают мир и других людей.
– Что значит иначе?
– Это значит, что я надеюсь, что люди там будут, не так разобщены, эгоистичны. В том месте, где я жил, людей мало занимало чужое горе. Кажущаяся общность, в которую все хотели верить – пустой звук, который висит в воздухе и не отзывается даже эхом.
– И вы на это надеетесь?
– А как иначе? Зачем тогда жить, если нет надежды.
– Но если за душой ничего нет, кроме эгоизма, то вряд ли это можно вытравить проповедями.
– Я не читаю проповеди, я беседую. Не нужно заставлять людей верить, нужно пытаться объяснять им, что веру надо иметь и понимать, во что веришь. Слепая вера не приносит успокоения душе.
– А что значит Монах?
– Одиночный. Монахи могут жить в общине, либо в одиночестве. Одиночки обычно – отшельники, отрекшиеся от мирской жизни, с удалением от людей. Я придерживаюсь иных взглядов. Я дал обет, который хочу выполнить.
– И что за обет?
– Этого я сказать не могу.
Она промолчала в ответ. Она была погружена в свои мысли. Да и что она могла сказать; религией она не увлекалась, в церковь ходила от случая к случаю. Прошлое уже не тревожило ее, его словно и не было. Она не лукавила, когда говорила, что ее застенчивость, молчаливость стали причиной того, что ее стали сторониться, и она от этого все больше замыкалась в себе, доверяя мысли пустому пространству, в которое иногда бросала слова. Она вслушивалась в их звук, пытаясь понять не мыслями, а уловить их значение на слух; как они звучат. Но звук исчезал, а мысли не покидали; мысли о своем существовании, о причинах, почему с ней все так. Но что толку спрашивать других, если не научилась разбираться в себе. Не надо жаловаться никому, даже себе.
– А вы на что надеетесь там? – нарушила она молчание. Монах, за время ее молчания, не спрашивал, не навязывал свое общество, считая, что человек должен сам захотеть общаться.
– На людей, – и видя в ее взгляде вопрос, пояснил: – Я не перестал верить в людей и возможно с детской наивностью продолжаю верить, что они лучше, чем порой кажутся. Не бывает, чтобы изначально в них жил эгоизм, жестокость. Это все потом они накапливают, но в каждом есть доброта и она не исчезает. Вот вы думаете, что вас оттирают, обижают, говорят что-то насмешливое в ваш адрес?
– Так и бывает.
– А если подумать? Когда хотят обидеть, то поверьте, стараются придумать что-то посерьезнее, что сделать, что сказать, а не просто так по ходу разговора. Чаще всего мы принимаем за обиду, случайно брошенную фразу, когда у говорящего и мысли не было обидеть, так высказать свое отношение. Может быть, было дурное настроение или ваш поступок, ваши слова показались им тоже обидными, как и вам. А вот спросить – Ты хочешь меня обидеть? Это нам сложно. Мы боимся. Кстати, сама постановка вопроса уже сбивает, кажущегося обидчика. Чаще всего ответят – «нет». Мы придираемся к словам друг друга. Ну, даже если ответят «да», так хотя бы ясно отношение и намерение. Тогда спросить – За что? И попытаться исправить ситуацию, мнение о себе. Поэтому чаще всего за обиду мы принимаем бестактность. Не надо накручивать себя и додумывать, и тем самым усложнять себе жизнь.
– Куда уж тут усложнять еще, жизнь и так сложная штука.
– Согласен, но если она так сложна, то стоит ли о ней говорить серьезно?
– Что, жить шутя?
– Жить с долей юмора, с хорошей шуткой, обращая это себе во благо. Жить с оптимизмом, понимая, что соль жизни в том, что она не сахар, так зачем еще солить на душу. Жизненный путь слишком не ясен, но даже если не видишь пути, то надо все равно идти, постоянно делая шаг, и еще шаг, с каждым шагом накапливая опыт.
– Опыт… – произнесла Застенчивая. – Опыт – это адская смесь из радостей и печалей, не знаешь, что и где преподнесет. Часто бывая одна, я научилась радоваться мелочам. Радость приносит то, что у меня уже есть, а то, чего у меня нет, не является необходимостью. Вы сказали оптимизм. Оптимизм – это когда я могу радоваться мелочам, и не нервничать из-за каждой сволочи. Я стараюсь не смотреть в свое прошлое, чтобы не огорчаться, а стараюсь увидеть в будущем оптимизм.
В это время они заметили подходящего к ним мужчину. Это был Писатель. Подойдя, он вежливо обратился: – Я, выйдя на палубу, заметил, что вы ведете увлеченную беседу. Мне стало интересно. Можно я к вам присоединюсь?
– Пожалуйста, – ответила Застенчивая.
– Благодарю, – и он сел по другую сторону Монаха. – А о чем беседа у вас с батюшкой?
– Он не батюшка, он Монах. А беседа о нравственности, об оптимизме, об опыте, о том, что я не люблю смотреть в прошлое, – поведала она.
– Очень емкая беседа. О каждом пункте можно говорить часами. Что касается прошлого, то нельзя его забывать и надо в него оглядываться, но так чтобы не сломать себе шею.
– Вот о шее я меньше всего и думаю, – засмеялась она. – А вы кто будете?
– Писатель, – скромно ответил он, – но не надо меня спрашивать о книгах, я тут недавно беседовал на эту тему с Художницей. Милая женщина, не в пример той, что подошла потом. Та, яркая личность, не скрывала своего отношения к одной из древнейших профессий.
– Неужели журналистика? – ехидно спросила Застенчивая.
– Если бы, – серьезно ответил Писатель.
– Как бы она себя не представляла, не надо ее осуждать, – подал голос Монах.
– Я и не осуждаю, но выглядеть вызывающе в столь малом пространстве. Вы бы поговорили с ней, а то ходит, срамота смотреть.
– А вы не смотрите, или делайте вид, что не замечаете. Может быть, она нарочно так выглядит, кто знает, что у нее на душе или ей все равно, что о ней подумают. Каждый сам выбирает себе образ.
– Она и не скрывала, что ей все равно.
– Вот видите. Надо понять причину, а потом делать выводы. Побеседую, – согласился Монах, – если будет возможность и ее желание. Я не сужу человека по одежде и по отдельным фразам. Извините меня, но я над ней свечку не держал, а лезь в душу, пытаясь там что-то разглядеть и исправлять, не буду. Я ей не судья. Вот вы писатель, вы должны тонко чувствовать человека, его психику, душу.
– Душа это по вашей части, – усмехнулся Писатель, но вздохнув, вымолвил. – В своей бы разобраться, свою бы описать.
– Ну, вот видите.
Писатель ничего не ответил. Он задумался о своем. Свое мнение о женщине он сказал так, к слову. Сам он давно жил своей жизнью, своей книгой, не вмешиваясь в чужую жизнь. Писатель понимал, что его ненаписанная книга так и останется ненаписанной, потому, как кроме него она никому не нужна. Раньше он пробовал писать, выкладывая свои мысли на бумагу, показывал наброски другим, даже в издательствах, но видя реакцию на прочитанное, потихоньку стал замыкаться в себе. Что в ней было не так? Он писал о жизни, в которой есть все: любовь, философия бытия, власть человеческая, культура. Но ему говорили, что о любви написаны тома и лучше чем у него, не умеющего любить. Он действительно в своей жизни никого не любил, увлекался – это было. Писатель не относился к тому типу мужчин, на которых женщины задерживают взгляд. По молодости это его беспокоило, а потом привык и как-то смирился. Тогда и начал писать. Но с формулировкой, что он не умеет любить он был не согласен, потому как никто не мог дать понятие любви признанное всеми. Любовь состояние индивидуальное. Ему говорили, что философские размышления написаны древними философами и ничего нового в человеке в его желаниях, мыслях, с развитием общества не появилось; о власти вообще лучше помолчать, не так поймут, а культура вещь индивидуальная: либо есть, либо нет.