Солнце вставало вишней.
Время вишен истекло.
Вероника, прочтя письмо Бетки в воскресенье вечером по возвращении из Фонтенбло, тут же сказала себе: «Пахнет самоубийством», – и на миг замерла, держа кончиками длинных изогнутых ногтей медную прядь волос подруги и голубую квитанцию на телеграмму. Мгновенно усовестившись из-за своей ошибки, она попыталась восстановить обстоятельства телефонного разговора, в которых возникла эта путаница – она послала квитанцию вместо обещанных денег. Желая проверить свои опасения, Вероника отправилась к столу в гостиной, медленно села перед ним и открыла ящик с конвертами. Да, там они и лежали – те пятьсот франков, кои, как ей показалось, она отправила.
– Чудовищно! – сказала Вероника сама себе и тут же вызвала секретаршу.
Явилась мисс Эндрюз, ленивая бледность опустошала ей лицо, а платье было измято едва прерванным сном. Вероника бросила на нее уничтожающий взгляд, оборвавший в зачатке зевок, и мисс Эндрюз пришлось подавить его грубой силой, скрыв в кулаке и дрожа. В студию Бетки позвонили, но никто не ответил; тогда мисс Эндрюз телефонировала консьержке; та не видела ее пять дней и приглядывала за «la petit chatte blanche» [29] . Мисс Эндрюз теперь дожидалась от Вероники свежих решений. Наконец та сказала:
– Мы, возможно, проведем в поисках мадемуазель Бетки всю ночь. Прошу вас выполнять все мои приказы дословно. За малейшее самоуправство будете отстранены. Во-первых, сходите поешьте.
– Я могу потом, сейчас я совсем не голодна, – выпалила мисс Эндрюз, тут же пожалев о своей прыти.
– Не спорьте со мной, – сурово ответила Вероника и продолжила: – Сначала поедите, а потом отправитесь в полицейский комиссариат Сены и устроите мне встречу с комиссаром. Просто скажете, что от скорости назначения этой встречи зависит жизнь человека.
Мисс Эндрюз вернулась через пять минут и объявила, что встреча назначена и комиссар Фурье ожидает ее.
– Что-то вы быстро – наверняка позвонили, чтобы выиграть время, так? – спросила Вероника со сдерживаемым бешенством.
– Да, мадемуазель, – ответила мисс Эндрюз.
– А я велела вам сделать это лично! – С этими словами Вероника отправилась в соседнюю комнату. – Пошла вон! – крикнула она.
Мисс Эндрюз успела дойти только до двери и там пала на колени со словами:
– Мадемуазель, у меня и в мыслях не было вам перечить, заклинаю, простите…
– Пошла вон! – повторила Вероника еще громче.
Мисс Эндрюз встала и вышла.
Вероника спокойно позволила горничной себя облачить. Неподвижная, бесстрастием и духом превосходства Вероника напоминала светловолосого Филиппа II Испанского и могла бы повторить одевавшей ее женщине знаменитую фразу, которую король в серьезных решительных обстоятельствах привычно произносил своему камердинеру: «Облачай меня медленно, я тороплюсь».
Вероника знала, что вечернее платье и бриллиантовые колье пробудят в комиссаре рвение действеннее, чем неуклюжие намеки на ее общественное положение, и в то же время избавят ее от обсуждений тернистой темы вознаграждения. В половине одиннадцатого в комиссариате, сопроводив Веронику до дверей, комиссар Фурье, задумчиво скручивая сигарету, успокоил ее:
– Если она в Париже, найдем за три часа.
На улице ее поджидала мисс Эндрюз, выглядевшая как побитая собака.
– Вы, конечно же, так и не поели, – сказала Вероника с упреком. – Ну так теперь поздно. Вот что вам сейчас же предстоит. – И Вероника перечислила несколько имен и адресов, куда мисс Эндрюз следовало звонить – она должна была справиться о Бетке в различных полицейских участках, прибегая тем самым к официальной силе; в то же время ей нужно было уведомить о происшедшем Сесиль Гудро и князя Ормини, ибо Вероника уже учуяла во всем этом деле узнаваемый душок опия.
Бетка нашлась ближе к трем часам ночи, а через два дня проснулась в Американской больнице в Нёйи. Первое ее ощущение – пришло лето: она приметила в полуоткрытую дверь человека в соломенной шляпе. Целых две долгих минуты ее это огорчало, но она знала, что это именно лето! Дородный врач, весь в белом, вошел, сел рядом с ней и, уложив руки на колени, спросил:
– Ну и как же вы это?
– Мне было скучно, – ответила Бетка.
– Ну-ну, скучно ей было, видите ли! – повторил врач с резким американским акцентом, качая головой и поднимаясь взять у медсестры термометр.
После обеда Веронике разрешили пятнадцатиминутное посещение. Ее объяснения показались Бетке более чем убедительными. Она приняла их так, словно и не могло быть иначе, и просто добавила:
– Я просто не хотела жить в мире, где все обманывают.
На следующий вечер, когда ее перевезли к ней в квартиру на набережной Ювелиров, ее навестила Сесиль Гудро. А наутро у Бетки состоялся скандальный телефонный разговор с Вероникой – та тиранически отчитала ее за этот визит.
– Я не могла ей отказать: она каждый день присылала мне цветы в больницу, – возразила Бетка.
– Заткнись! Я сейчас приеду! – ответила Вероника в ярости, вешая трубку.
Солнце появилось и исчезло в оконных переплетах квартиры-студии Бетки на набережной Ювелиров. Вероника сидела на кровати, Бетка стояла перед ней на коленях, рыдая и пытаясь держать тело вертикально, отдельно от подруги. Вероникины руки обнимали ее за шею, холодные пальцы зарывались в медные волосы, ногти впивались в ложбинку на загривке, ласкали его. Вероника позволила Бетке слабо посопротивляться, не прекословя гармонической щедрости ее рук, бесцеремонным жестам, коими та пыталась от нее отстраняться. Но в то же время Вероника взяла ее в плен, сжав ее ребра с инквизиторской силой стройных мускулистых бедер.
– Довольно плакать! – наконец приказала Вероника. – Встреча созданий вроде нас – такая редкость… нам нужно цепляться друг за друга так тесно, чтобы ничто исходящее от нас никогда более нас не разочаровывало. Поклянись, что мы больше никогда друг друга не бросим, и ты больше не будешь принимать опий! – вновь скомандовала Вероника, ослабляя хватку.
– Да, клянусь! – воскликнула Бетка, поднимая голову и обнажая двойной ряд зубов в застывшей решительной улыбке. Вероника медленно подтянула лицо Бетки к своему и, прижавшись губами к ее полуоткрытому рту, запечатлела долгий поцелуй на неподвижных, стиснутых зубах… и…
Прошло три года – 1937-й, 1938-й, 1939-й…
Часть вторая. Nihil [30]
Глава 3. Бал отложен
...
En este mundo traidor
nada es verdad ni mentira
Todo es sagun el color
Del cristal con que se mira [31] .
Рамон де Кампоамор
В оконных переплетах квартиры-студии Бетки на набережной Ювелиров солнце появляется и исчезает.
…Бетка стоит, склоняясь над коленопреклоненной Вероникой. Головы обеих на одном уровне, прижаты щека к щеке, волосы переплетаются. Босая ступня Бетки – на необутой Вероникиной, обе фигуры согбенны у неприбранной кровати, затаили дыханье, смотрят на дитя, ему едва исполнилось два года, пухлыми морщинистыми ручками неуклюже пытается он расстегнуть на Веронике блузку, ища округлости ее груди, которую Бетка будто бы хочет ему предложить. Эта путаница чарует подруг, и каждую следующую попытку ребенка они встречают смехом.
Сколько-то они забавляются этим определением матери, а затем Бетка гордо расстегивает блузку, оголяет тяжелые, полные молока груди, болтает ими над лицом сына; ручки ребенка немедля жадно тянутся поиграть с ними, он хватает то воздух, то плоть матери, и Бетка всякий раз смеется от счастья, словно в бурной жадности, вызываемой ею в ребенке, – само доказательство ее материнства. С любовью она разжимает его ручки, и груди, сойдясь вместе от собственного веса, медленно-медленно опускаются. На миг дитя словно испугано внезапной тенью у себя на лице, но стоит материнской груди мазнуть его, он замирает. Опуская грудь еще ниже, Бетка все больше накрывает лицо ребенка полнотой набухшей плоти, и он принимает тепло этой тяжкой ласки со сладострастной неподвижностью, столь восторженной, что сам ее вид вызывает слезы нежности на глазах у обеих женщин, и эти слезы мгновенно превращаются в плач безудержного смеха, когда сын Бетки, задыхаясь, внезапно отбивается неловкими движениями тонущего, борясь со всею силою не по годам мускулистых рук.
Солнце, выныривая из-за облака, озаряет восхитительную плоть, она становится столь ослепительной, что вся комната будто освещена ее отражением. Беткины груди – удлиненные, с очень выпуклыми сосками, какие вызывают в воображении римский упадок, а кожа их сияет, как у полированных статуй, и усыпана яркими веснушками – те обманчиво похожи на точки золотого мха, что, так уж вышло, покрывает мрамор некоторых частей скульптуры, оставленной на произвол неприветливости понтийской провинции.
На один сосок только что опустилась муха, и ни одно движение чада, кажется, не отвлекает ее, не сгоняет с этой будто распухшей точки груди, чудовищно растянутой сосаньем. Множество других узелков, в четверть меньше главного, окружает срединный сосательный бурыми, набрякшими протуберанцами внутри довольно ровной круговой границы. Ребенок по очереди трогает эти добавочные соски, иногда упрямо прижимает их маленьким указательным пальцем, тянет плоть по кругу, будто пытаясь повернуть его, как диск телефона.