поставленной в уральских промышленных лесах.
И в этом-то семействе, почти святом по будням,
традиционно нищем, блаженном посему,
я должен был пробиться по крайней мере к буддам,
а что, увы, не вышло — вопросы не к Нему.
Без отца
Тихолоз Антон Павлович родился в 1972 году в Саратове. Учился в Саратовской консерватории, в настоящее время — студент Литературного института. Живет в Москве. В “Новом мире” печатается впервые.
— Умер!..
Неожиданный возглас матери смутил меня. Встав из-за компьютера, я отправился на кухню. Пока шел, прозвучало снова:
— Умер!..
Газовик, вызванный для ремонта нашей водогрейной колонки, узнав о твоей смерти, стоял посреди кухни немного растерянный и смущенный.
— Давно?
Мать отвернулась, делая вид, что ищет что-то на кухонном столе. Ответил я, произнес заученную наизусть дату твоей смерти:
— Девятнадцатого мая.
Газовик кивнул. Помолчал.
— Ну, я думал, сейчас его встречу, — сказал он задумчиво. — Как увидел в списке вызовов его фамилию…
— Ты его знал, что ли? — спросила мать.
— Ну как знал... Работали вместе на авиационном. — Снова помолчал неловко, глядя выжидательно на мать. — А что с ним было?
Мать не ответила. Я знал, она очень не любит говорить о твоей смерти, однако соседи именно ее расспрашивали, как все случилось. Мне же почему-то постоянно хотелось об этом рассказывать, но у меня слушателей не находилось.
— Рак легких, — сказал я.
— Сын, что ли? — спросил газовик.
— Да, сын...
Газовик мгновение смотрел на меня внимательно, наверное, искал черты сходства с тобой. Потом подошел к колонке. Снял жестяной защитный кожух, бегло осмотрел нехитрую механику: газовый вентиль, горелка, закопченный змеевик. Тебе все это лучше знать, ты же столько раз чинил ее, нашу несчастную водогрейную колонку. Помнишь, как мать всю жизнь ненавидела ее за шум, что она издавала при работе, за тонкую струйку истекавшей из нее воды, чуть теплой в холода, зато страшно горячей в жаркую погоду? Помнишь, как мать мечтала жить в квартире с горячим водоснабжением, чтобы открыл кран — и горячая вода потекла? Ее мечта так и не сбылась: вы всю жизнь прожили в этой квартире. Тебя так и вынесли из нее в гробу, как перед этим вынесли мою бабку, твою тещу. Как, несомненно, вынесут и ее, твою жену, а мою мать.
— Да здесь, по-моему, все нормально...
Газовик открыл воду, вытащил из кармана зажигалку, зажег газ. Раздался привычный шум, еще более громкий из-за того, что был снят кожух.
— Вот, все она греет...
Газовик бережно, будто к телу любимой женщины, приближал руки к закопченному радиатору, чтобы ощутить исходящее тепло.
— Нет, ничего она не перегревает...
Я стоял и не уходил, решив, что теперь остался за главу семьи вместо тебя, значит, должен следить за всем, что происходит. Я смотрел на руки газового мастера, чистые, но загрубевшие рабочие руки с пожелтевшей кожей, на безымянном пальце тускло желтеет тонкое обручальное кольцо, кончики больших пальцев чуть загнуты назад. Смотрел и думал, что этот человек благополучно женат, у него хорошая работа — в Горгазе, я знал, зарплаты высокие — и жизнь этого твоего друга, в отличие от многих, хорошо устроена.
У тебя всегда было много друзей, это было частью твоей жизни помимо семьи; ни мать, ни тем более я не знали всего количества твоих знакомых. Когда мы с тобой шли по улице, ты то и дело останавливался, чтобы поздороваться, перекинуться с кем-нибудь парой слов. В доме на Пролетарке, который ты строил последние годы, да так и не успел достроить, обычно собиралась компания. В кирпичном сарае ты установил старый обшарпанный стол, сиденья устроил из старых ящиков или стопки кирпичей. Заходя в сарай в середине дня, я находил на столе пустую бутылку, остатки закуски. Иногда заставал и людей — всякий раз почему-то новых, незнакомых мне.
Ты любил выпить, но алкоголь не был для тебя самоцелью. Главное — разговор.
Я много раз видел, с какой легкостью ты сходишься с людьми, как просто и естественно возникает у тебя беседа, незамысловатая, но приятная...
Однако все твои друзья куда-то делись после твоей смерти. На первых поминках мы еще видели некоторых. На девять и сорок дней приходила твоя родня, которую при твоей жизни мать не любила и знаться с ней не хотела. А на полгода не пришли даже они. Полгода отмечали я, мать и ее, а не твои знакомые...
Я все реже и реже наезжаю домой. Столичная жизнь затягивает, а дома… Что мне делать дома?
Мать обычно встречает меня у двери, мгновение внимательно вглядывается в лицо, потом крепко обнимает и целует в щеку. Быстро и настойчиво. Я покорно терплю. Потом я прохожу в квартиру, стараясь не замечать запаха немытого старческого тела. Кладу свой чемодан, достаю из него вещи... Гостинцев из столицы я не вожу, только самое необходимое, что нужно в дороге, да еще грязное белье, да старый тормозной ноутбук, чтобы и дома продолжать работать. Потом иду завтракать.
А на кухне у нас все такой же беспорядок. Стол заставлен кастрюлями, валяются корки старого хлеба, на замызганной сковороде — сушеные тыквенные семечки. Садишься есть, а тарелку хоть на колени ставь. Приезжая домой, я стараюсь не замечать всего этого, делаю вид, что так оно и должно быть.
У матери щеки покрывает сетка мелких морщин — их не было до того, как ты умер. Седые волосы растрепаны, торчат в разные стороны... Вечера напролет работает телевизор. Лежа на диване, мать издалека вглядывается в мерцающий экран, больше слушает, чем смотрит. Зрение у нее стало совсем плохим.
У нас теперь рыжий кот. Он появился уже после того, как ты умер. Мать долго отказывалась брать его, говорила: рыжих у нас никогда не бывало. Я отвечал: вот теперь будет. Кот оказался ласковым. Когда мать лежит на диване, бессмысленно глядя в окно, он ложится к ней на подушку, тычется носом ей в лицо, обнимает лапами за шею и остается так подолгу, мурлычет.
Но он совершенно не переносит слез и с силой кусает мать за морщинистую щеку, когда она начинает плакать.
Мать говорит, что вечерами ходит в соседний скверик поболтать со старухами. Иногда знакомится там с самыми неподходящими людьми. Привела однажды цыган, прямо в квартиру. Хорошо еще, что я в тот момент был дома. Из своей комнаты слышал невнятное настойчивое бормотание, от которого мать вдруг зарыдала. Тогда я ринулся в прихожую, крикнул, чтобы убирались вон. Они выскочили прежде, чем я успел толком разглядеть их.
Когда уезжал, предупредил мать не водить в квартиру кого попало.
Я был у тебя на могиле. Сдуру выбрал праздничный день, когда по кладбищу шляются толпы народа, а перед входом длинная вереница продающих цветы... Ни за что больше не пойду на кладбище в праздник!
Шел и волновался, что не найду твоей могилы. Я ведь только раз проезжал здесь на похоронном автобусе. Помню, что остановились тогда за поворотом на кособокой площадке рядом с обрубком старого дерева, от него через заросли вишневого кустарника вела узкая тропинка.
Долго плутал среди крестов и оград, притиснутых друг к другу, иногда ногу поставить некуда. Читал надписи. Но они были все не те, не те... Неподалеку на лавочке сидели, широко расставив ноги, родственники какого-то усопшего: багровые лица, грубые, громкие голоса. Они видели, как я беспомощно брожу между могилами, улыбались. Уж они-то точно знают, где лежит их близкий человек! Со стыда хотелось провалиться сквозь землю...
Наконец увидел: “Тихолоз Павел Иванович”, даты, — и почувствовал точно укол в сердце. Было почему-то больно видеть твое имя написанным вот так, на могильном кресте. Я машинально поднес ладонь ко лбу и стоял так, пока не понял, что поза у меня глупая, театральная. Тогда я опустил руку.
У тебя на могиле даже присесть негде — ни скамейки, ни просто пенька. Глинистая желто-коричневая земля потрескалась, из нее торчат жалкие чашечки искусственных цветов. Ни намека на могильный холмик. Ровное, плоское место.
Я помню, как ты ухаживал за могилами своих родителей. Ты ходил на кладбище каждый год весной, аккуратно на Пасху. Ходил, за исключением последней твоей весны, когда ты сам был уже скорее на том, чем на этом свете.
Однажды ты взял меня с собой.