— До свидания.
Эту обычную прощальную фразу Даулетов произнес так, что выделил слово «свидание». Он не собирался этого делать, как-то само собой вышло. Шарипа уловила второй смысл сказанного. Посмотрела удивленно, но была в ее взгляде и надежда и даже благодарность. Или это лишь почудилось? Как бы там ни было, но ответ ее прозвучал, как показалось Даулетову, печально.
— Теперь уж не скорого.
— Но и не так долго ждать — два месяца.
— Сколько воды утечет, — оба рассмеялись двусмысленности выражения и расселись по своим машинам.
Давно исчезли, растворились в знойной дымке и голубое платье в окне «газика», и сам «газик», и пыль, поднятая его колесами, а Даулетов все как бы продолжал разговор, досказывая, переиначивая, домысливая и то, чего не было. После прошлой их встречи он думал о Шарипе. Не очень часто — дела, суета, текучка, — но все же думал. И, вспоминая ее, грустил, как грустят о несбывшемся когда-то, а теперь уже несбыточном. И грусть была ему приятна. Видимо, человеку для ощущения полноты жизни нужны не только приобретения и находки, но и упущения, и безвозвратные потери. Нужно человеку, чтоб было в его судьбе нечто такое, о чем можно сожалеть, печалиться, за что можно и корить себя, но вот вернуть утраченное уже нельзя. И даже если отыщется вдруг пропажа, то все равно не надо ее возвращать. Не надо. Так лучше. Лучше, уверял себя Даулетов, потому что порой вспыхивало в мозгу шальное «а вдруг?., а если?..» и тут же обволакивала душу сладкая тревога, манящая боязнь, как перед обрывом, как перед узким и низким подоконником открытого окна на пятнадцатом этаже гостиницы.
Сейчас в его мыслях о Шарипе опять промелькнуло дразнящее «а вдруг?..», но тревоги оно почти не вызвало. Это-то и озадачило и испугало Даулетова.
— Слушай, Реимбай. Не в службу, а в дружбу, давай сделаем крюк. Знаешь холм на дороге к райцентру?
— Знаю. На нем еще кладбище.
— Вот-вот. Туда и поедем.
— Давайте, раз хотите. Только зачем?
— Сам же сказал — кладбище. — И, заметив недоумение на лице водителя, добавил: — Там у меня мать и бабушка.
Однако и этим Даулетов не успокоил своего шофера. На Востоке не принято навещать усопших когда вздумается, для этого есть определенные дни в году. А без надобности бродить по погостам… К тому же Реимбай, как большинство людей его профессии, был малость суеверен. Дорога непредсказуема, она учит верить приметам, доверять интуиции, а интуиция у многих шоферов развита.
Не хотелось Реимбаю к кладбищу, но объясняться с директором, а тем паче спорить не стал. Вырулил к каналу — так прямиком короче всего до шоссе.
Что произошло, Даулетов не понял, не видел, не следил он за дорогой. Одной рукой по привычке держался за скобу на панели, а когда его бросило на водителя, второй машинально схватился за ручку двери.
— Прыгайте!! — крикнул шофер.
Куда прыгать? Вверх, что ли? Да и дверцу Даулетов тянул на себя.
Реимбай продолжал крутить баранку, но уже без толку: «газик» опрокинулся набок и медленно сползал по откосу канала. Видно было, как погружается в воду правое крыло, но, когда первая мелкая рябь пробежала по краешку лобового стекла, машина вдруг остановилась.
— Вылезайте, Жаксылык Даулетович! Вылезайте! Надо было вылезать. Но как? Пока он нащупывал ногой
хоть какую-то опору, над дверцей просунулось чье-то лицо.
— Живы-здоровы. Ну, слава богу! Давайте помогу.
В помощнике Даулетов не сразу признал Завмага. Тот суетился и даже собирался, кажется, отряхнуть ладонью брюки директора, хотя не были они испачканы грязью. Вообще Даулетов не почувствовал боли, видимо, обошлось без ушибов и ссадин, вот только ноги дрожали и кружилась голова.
— Вот и хорошо! Вот и хорошо! — приговаривал Завмаг, заходя то справа, то слева и осматривая Даулетова, как осматривают упавшую вещь — не отломилось ли что-нибудь?
Жаксылык не заметил, как выбрался из кабины Реимбай, и увидел своего шофера лишь в тот момент, когда он, рванув к себе Завмага, резко, почти без замаха всадил кулак в улыбающуюся физиономию. Всадил, казалось, аж по запястье.
— Не я! Не я! — взвизгнул тот, мгновенно сжался и присел, поэтому второй удар пришелся куда-то между ухом и затылком, от чего толстенький человечек тыркнулся в землю и упал на четвереньки.
— Проклятье твоему роду, подонок! — Реимбай занес кулак и в третий раз, теперь уже намереваясь врезать с разворота, с высоты из-за плеча.
— Стой! Разве можно! — Даулетов хотел перехватить руку Реимбая.
— Можно. Еще и не так можно, — огрызнулся Реимбай, но не ударил, а продолжал стоять с поднятым кулаком.
— Эй! Руки некуда приложить? Так приложи их к своей жене! — От стоящего впереди «ЗИЛа» подходил парень, похожий лицом на Завмага. В правой руке он держал монтировку. Шел медленно, не больно-то поспешал на выручку.
— Что? — Реимбай на секунду опешил от наглости.
— То. Жену, говорю, колоти, если руки чешутся.
— Ах ты…
— Это сын мой, это сын, — вновь залебезил Завмаг. — Вот помогает мне… Сын, сын…
— Вы видели, что он сделал? — теперь Реимбай смотрел на Даулетова. — Видели?
Жаксылык не видел, но теперь все понял. «ЗИЛ» и сейчас еще стоял, наискось перегораживая узкую дорогу.
— Ты что, разве не заметил нас?
— Всяко бывает, — неохотно ответил парень.
— Может, пьян?
— Не пьет! В рот не берет, — встрял Завмаг и прикрикнул на сына: — Иди! Марш в кабину! Быстрей! — Потом опять медовым голосом повторил: — Не пьет он.
— Ладно… Живы-здоровы, и то хорошо! Надо машину вытащить.
Завмаг с сыном все сделали сами. Подогнали «ЗИЛ», зацепили тросом «газик», вытянули на дорогу. Не только Жаксылыку, но и Реимбаю не пришлось участвовать в этом. Когда машина вновь оказалась на дороге, Завмаг, прихватив ведерко, сбегал к воде и протер запачканный борт.
Он суетился, заискивал, бормотал, причитал, виновато улыбался и каялся. Он унижался. Сам знал, что унижается, и не стыдился этого. Но в его унижении было что-то издевательское и устрашающее, что-то злобно-глумливое.
— Ну, поехали.
— Куда? — шофер глядел хмуро. Зажигание он включил, но стартер еще не трогал.
— Туда же, Реимбай, туда же.
— А может, уже не надо?
— Надо.
Не нравился сегодня директор своему шоферу. Явно не нравился, и он не собирался это скрывать. Неправильно себя вел, не по-командирски, да ладно уж с командирством, не по-мужски.
— Вы что? Собираетесь так и оставить это дело?
— Это? — переспросил Даулетов, хотя понимал, что речь об аварии. О чем же еще? — Это, пожалуй, да.
Реимбай помолчал угрюмо. Слова подпирали, но крепился… Не выдержал:
— Добрым хотите казаться?
— А если не казаться, если быть — разве плохо?
— Когда как. А то и плохо… — И, переждав секунд пять, выпалил: — Кто Худайбергена сбил? Нашли?
— Нет пока. Показаний мало. Свидетели номер не запомнили.
— А мы нырни в канал, так их бы и вовсе не было, свидетелей-то.
— Но и мы с тобой, — объяснял Даулетов, — не свидетели. Мы потерпевшие. Поди-ка докажи, кто виноват. Он поперек дороги вывернул или ты на обгон пошел? Кому ГАИ верить будет?
— Вы же директор. Авторитет же у вас должен быть.
— Там нет директоров. Там истец и ответчик. И если Завмаг нечаянно — значит, нечаянно. Если подстроил — значит, все продумал. Тут его не накроешь. Он себе лазейку заранее заготовил. Не мог он кровного сына подставить. Не мог.
— Ну, как знаете, — буркнул Реимбай. — А я…
— И ты не дури.
— Не бойтесь. К вам жалоба не придет.
Запущенные погосты везде унылы, но на Востоке особенно: ни деревца, ни кустика, ни травинки — сухой песок, сухой жантак.
Под здешним солнцем зеленеет лишь орошенная земля. Ее мало. Ее дехкане извечно берегли для жизни. В нее клали зерно, а сами ложились в неудобицу.
Песок местами ополз или просел, и идти приходилось медленно, осторожно, не то угодишь ногой в яму. Найдя могилу старой Айлар, Жаксылык присел перед ней на корточки. Легкий порыв ветра тут же крутнул столбик пыли и бросил ему в лицо.
«За что сердишься, бабушка? За то, что долго не появлялся, хоть и рядом теперь живу? Или за то, что пришел в неурочный день? Не серчай. Ты же знаешь, что тебя я всегда любил и любить буду, а обряды никогда соблюдать не умел.
Трудно мне, бабушка, трудно. Тут вот какое дело…» — и осекся. Мыслью осекся Жаксылык. Не о делах же говорить со старой Айлар. Ты ей еще расскажи про «лишние гектары», про рис и ферму. Назови цифры и показатели. Эх, Жаксылык, Жаксылык, друг Даулетов, совсем ты, видать, заработался. Хотел было сказать о Шарипе, но тоже не решился. Не поймут они, бабушка и мать (мать, которой он не помнит и не видел ни разу — даже фотокарточки ее в доме не было, но чувствовал Даулетов, что при любой его беседе с бабушкой мать тут же рядышком, слушает, но молча), не поймут и не примут они Шарипу. И ни о ком, кроме Светланы и маленькой Айлар, они и слышать не захотят. Знал. Не решился. «Тогда о чем же сказать тебе, бабушка? Опять о добре. Опять о зле. Можно и о них. Их тоже вдосталь. Помнишь, ты говорила, что родина добра и зла — наш аул. Я тогда не понимал этого, да и теперь не до конца понимаю, но кажется мне, что ты вот о чем думала: зло и добро, с которыми сталкиваемся, не со стороны являются к нам. Нет. Здесь же, в ауле, и творятся. Так? А я добавлю: зло с добром так перепутаны, что не сразу и разберешь, где кончается одно и начинается другое. Они не только в одном ауле, они в одном человеке порой уживаются. В одном поступке.