Ну, а если к этому добавить еще и чисто бытовые неурядицы, перспектива зимы, отсутствие школы для Мура, невозможность общения со старыми друзьями, литераторами и ужас обстоятельств, этого «болшевского заточения» — то можно легко себе представить, в каком состоянии находилась Марина Ивановна… Когда и при более нормальных условиях она все окружающее воспринимала на свой особый и всегда мучительно трагический лад, и в душе ее все, что перевидала, что перечувствовала, что пережила, горело адовым пламенем, обжигая ее, чтобы потом жечь других, чтобы стать стихом… «Я — одна секунда в жизни читателя, толчок…»
Но тут и этого не было, стихов не было…
Правда там в Болшево Марина Ивановна перевела несколько стихотворений Лермонтова, думается, эти переводы устроила ей Лида Бать, которая работала вместе с Алей в журнале «Revue de Moscou».
Есть запись Крученых:
«С 21-го июля 1939 по 19 августа 1939 г. переведены:
1. Сон (В полдневный жар…)
2. Казачья колыбельная песня.
3. Выхожу один я на дорогу.
4. И скучно и грустно.
5. Любовь мертвеца.
6. Прощай, немытая Россия.
7. Эпиграмма (под фирмой иностр.).
8. Отчизна.
9. Предсказание.
10. Опять вы, гордые, восстали.
11. Нет, я не Байрон.
12. На смерть поэта.
…По заказу журнала («Revue de Moscou») NN 9, 10, 11.
Все остальное переводила для себя (и Лермонтова) [22]
Дачный поезд увозил Алю из Болшева, и в окне мелькали перелески, лужайки, овраги, березнячки, ельнички — милое Подмосковье! И колеса весело стучали и приближали Алю к Москве, и Аля все чаще смотрела на часы, высчитывая, сколько еще минут осталось до встречи с ним…
Но кто же был он? Какой был он? Марине Ивановне он очень понравился, она сразу приняла его душой. Мур писал ему потом из Ташкента, в 1943: «Знай, что я к тебе всегда очень хорошо относился и считаю тебя прекрасным человеком, прекрасных качеств и свойств…». «Если бы ты был около меня, то все было бы по-иному, тебе я поверил бы, тебя бы послушался, ты — мне друг, и тебя в эти подлинно трагические для меня дни, тебя-то мне очень недоставало…» Сергей Яковлевич кажется относился хорошо. Он любил дочь, а дочь любила того. Говорят Муля был хорош собой. Я никогда его не видела. Только на маленькой и плохой фотографии, что стояла за стеклом на книжной полке над письменным столом Али.
Он был брюнет, волосы коротко стрижены, глаза темно-карие, выразительные, правильные черты лица, красиво очерченный рот, белозубая покоряющая улыбка. Он был умен, остроумен, ум — математически точный, юмор злой. Эмоций, как говорят, был лишен, творческого начала тоже, но был блестящим организатором, а как известно, без таких работников ни одна газета, ни один журнал не обходится. Так мне его описывали его друзья.
Он работал сначала в правлении Жургаза вместе с Кольцовым. Жургаз объединял 45 изданий: газеты, журналы, издательства. Кольцов был председателем, Муля Гуревич — секретарем. Потом Жургаз расформировали, и Муля перешел работать в журнал «За рубежом» опять же вместе с Кольцовым. Он блестяще знал языки и английским владел, как родным. Он ребенком долго жил за границей, в Америке, где работал его отчим.
Все, кто знали Мулю, утверждали, что он был компанейским парнем, остряком, незаменимым в застолье и отличным работником. И еще он был отчаянным ловеласом и не мог пропустить ни одной женщины, и женщины ему охотно уступали… Он был женат на Шуре Левинсон, психиатре, и у них был сын. Шуретта, как звали ее друзья, его зверски ревновала. Но все романы его были кратковременными, увлекался он не долго и хитрая Шуретта, хотя и переживала, но знала, что он все равно останется при ней. Так, по крайней мере, было до приезда Али. Его друзья уверяли, что Алю он действительно полюбил, и это не было просто увлечением.
«Барышня на работу ездит в город»… Барышня выскакивает из метро на площади Свердлова и несется вверх по Большой Димитровке, ловя на себе взгляды прохожих. Мужчины заглядываются на нее, женщины косятся на ее явно «не нашу» одежду. И она, довольная собой и всем миром, торопится туда, где по другую сторону Страстного бульвара, или как он раньше назывался — Нарышкинского сквера, — за трамвайной линией, стоит уютный особняк с шестью зеркальными окнами по фасаду, с дубовой парадной дверью, по бокам которой на стенах прибиты доски с названием журналов, обитавших в этом особняке. А левее, ближе к площади Пушкина за глухим каменным забором в садике под тентами, под развесистыми деревьями — ресторанчик, куда так любили забегать писатели, художники, где всегда было людно и где вкусно кормили.
Аля входит в парадную дверь, поднимается по ступенькам широкой лестницы и застывает на минуту перед огромным во всю стену зеркалом, мимо невозможно пройти. Направо с лестничной площадки дверь открыта в просторную, светлую и очень уютную обставленную комнату, где за роялем не раз сидел молодой Шостакович, Прокофьев, еще не успевшие быть обруганными ЦК партии и лично товарищем Ждановым за формализм и сумбур в музыке. Где часто собирались поэты, читали стихи.
Аля боковым коридорчиком проходит в глубь особняка и поднимается на второй этаж. Она знает: сейчас там наверху в коридоре она столкнется с ним. Или, пройдя мимо открытой двери, увидит его за столом в кабинете, и он выскочит к ней или она войдет к нему. А если его не будет, если он был вынужден уже отлучиться, то в ящике своего письменного стола она непременно обнаружит записку. И потом целый день они будут перекидываться записками или курить в коридоре у окна, или он будет заходить к ней или она к нему. Вся редакция уже знала об их романе, и скрывать было нечего.
На ее рабочем столе уже стояли цветы, а над открытым окном свисали тяжелые ветки старого дерева, которое давало тень столикам в ресторанчике, и воробьи, эти ресторанные завсегдатаи, оживленно и без умолку трещали на ветках.
Обедать Аля пойдет с ним вниз, в ресторанчик, где все его знают, где он будет раскланиваться направо-налево, знакомить ее, явно гордясь ею, и их будут оглядывать, оглаживать взглядами. Они хорошо смотрятся вместе, оба высокие, стройные, молодые, она блондинка, голубоглазая, он брюнет, с темными глазами.
Они долго будут сидеть за столиком. А потом он поедет ее провожать и останется на даче. Или она останется в городе…
В Болшево на даче бывали только Нина и Муля. Однажды Аля расхрабрилась и привезла с собой Лиду Бать. «Мы работали с ней вместе в «Revue de Moscou», хорошо относились друг к другу, настолько, что она была, кажется, единственной знакомой, которую я решилась, несмотря на все запреты познакомить со своими «законспирированными» родителями на нашей болшевской даче в 1939 г. Лида, как помню, привезла тогда кому-то из нас в подарок большую, красивую фарфоровую чашку василькового цвета… Почему-то запомнилась мне эта чашка. Был тогда красивый, солнечный, теплый август, сидели мы на террасе, мама была в темном с цветочками ситцевом платье, длинном, в талию, с широкосборчатой юбкой — платье любимого ею на всю жизнь, с ранней юности, фасона «бауэрлькляйт».