Всегда равнодушная к газетам, каждый день с трепетом открывает газету: немцы угрожают Чехии, немцы перешли границу Чехии, немцы в Праге…
«Я год не писала стихов: ни строки: совершенно спокойно, то есть: строки приходили — и уходили: находили — и уходили: я не записывала и стихов не было… И вот — чешские события, и я месяц и даже полтора — уклоняюсь: затыкаю те уши, не хочу: опять писать и мучиться (ибо это — мучение!) хочу с утра стирать и штопать: не быть! как не была — весь год — и — так как никто их не написал и не напишет — пришлось писать мне. Чехия этого захотела, а не я: она меня выбрала: не я — ее…»
И в том же письме Ариадне Берг, в ноябре: «Ариадна, с начинающимися дождями и все отступающим и отступающим отъездом — точно все корабли ушли! все поезда ушли! — Я с утра до вечера одно хочу: спать, не быть…»
И каждый месяц, «в час назначенный» она появлялась в конспиративной квартире и получала деньги из Москвы. Эйснер рассказывал, ему рассказывал очевидец: приходила молча, молча брала конверт с деньгами, забирала письма Сергея Яковлевича, и молча уходила…
…Где унижаться — мне едино…
Жить было не на что, ее не печатали.
В декабре 1938 года Ежов пал. Его сменил Берия. В мае Марине Ивановне сообщили, что в середине июня ее отправят, из Гавра в Ленинград.
Последние сборы. Упаковка чемоданов. «Нынче не ела 24 часа и все дни сплю по 4 ч. — да и то не сон, недавно заснула поперек кровати, и проснулась от того, что на голову свалилась целая вешалка с платьями… Икону отнесла Лебедевым… адрес выучила наизусть и подам голос, как только смогу…
…Прочтите в моем Перекопе (хорошо бы его отпечатать на хорошей бумаге, та — прах! только никому не давать с рук и лучше не показывать) главку — Канун, как те, уходя, в последний раз оглядывают землянку…
«Осколки житияСолдатского»…
— Так и я. —
Последние просьбы:
«Если Вы мне что-нибудь хотите в дорогу — умоляю кофе: везти можно много, а у меня — только начатый пакет, и денег нет совсем. И если бы можно — одну денную рубашку N 44… на мне лохмотья…»
День отъезда, час отъезда все неизвестен. Не говорят. «Ждите». Ждут у телефона, боятся отлучиться. Каждую минуту могут сообщить. Наконец: «Нынче едем — пишу рано утром — Мур еще спит…» Прощальные письма. Писала и ночью. С теми, кто в Париже, попрощалась заранее. Даже с Родзевичем столкнулась случайно на улице…
Никто не провожал. Не разрешили. «Но мои близкие друзья знают и внутренно провожают…»
— Ni fleurs ni couronnes[13] — сострил Мур.
Итак, было 12 июня 1939 года. Был вокзал. И в письме Тесковой, которое Марина Ивановна пишет на ладони у вагона: «Кричат — En voiture, madame[14] — точно мне, снимая со всех прежних мест моей жизни. Нечего кричать — сама знаю…»
Крик станций: останься!Вокзалов: о жалость!И крик полустанков:Не Дантов ли«Надежду оставь!»
18 июня Аля встречает Марину Ивановну и Мура в Москве.
— Мама плыла пароходом из Гавры с испанскими беженцами в Ленинград, а оттуда поездом в Москву. Она проделала тот же путь, что и отец до нее. Она не ехала через Негорелое, как многие думали в Париже… Отец хворал и не мог ее встретить. Встречала я, — рассказывала Аля.
Первое, что сразило Марину Ивановну по приезде — это сообщение о том, что ее родная сестра Ася, Анастасия Ивановна, находится в лагере!..[15]
Потом узнает она, что муж сестры Сергея Яковлевича, Веры, Михаил Фельдштейн, юрист, работавший в Красном Кресте с Екатериной Пешковой, которого Марина Ивановна знала еще по коктебельским временам, друг Волошина, — арестован. Потом… потом судьба уже не будет давать ей передышки…
19-го была — деревня, как называла Марина Ивановна в письмах к Тесковой то подмосковное место, где поселились Сергея Яковлевич с Алей. «Там — сосны, это единственное, что я знаю…»
«Деревня» оказалась дачным поселком Болшево по Северной железной дороге, неподалеку от Москвы, а дача — неподалеку от станции. И там действительно были сосны — «пол-километра сосен…»
Ржавая дорожка, засыпанная сухими иглами, вела от калитки в глубь сада, в глубь сосен к террасе. На террасе стол, скамья, плетеные кресла. Две небольшие смежные комнаты, в которых разместятся Сергей Яковлевич и Марина Ивановна. Чуланчик, куда втиснут раскладушку на козьих ножках и где иной раз будет ночевать, задержавшись допоздна, Муля Гуревич. Маленькая застекленная терраска в глубине коридора, на чужой половине, — дача общая, — там будут жить Аля и Мур, И еще была гостиная, даже с камином, там собирались все обитатели дачи, там читала Марина Ивановна стихи, там выступал Журавлев, известный чтец, ученик Елизаветы Яковлевны, друг семьи Эфронов.
По словам тех немногих, кто приезжал на эту болшевскую дачу, — обстановка там была довольно убогая, казенная.
«…Неуют…» — отмечает Марина Ивановна в своей тетради.
Аля пыталась как-то обжить, обуютить эти казенные стены: ситцевые занавески на окнах, полки с книгами, самодельные абажуры на лампах. Боковую застекленную терраску затянула марлевыми шторками, на подоконниках расставила безделушки из уральских камней, которые ей дарил Муля. Но все это не спасало. А главное, дача не очень-то была приспособлена для жизни зимой. Уборная была холодная, воду таскали ведрами из колодца.
«Друзья мои живут в полном одиночестве, как на островке, безвыездно и зиму и лето. Барышня на работу ездит в город.».» — писала Марина Ивановна из Парижа Тесковой.
«Друзья мои» — Сергей Яковлевич и Аля поселились в Болшево видно где-то в начале зимы 1939 года или в самом конце 1938. Когда Сергей Яковлевич приехал в Москву он жил в гостинице. Потом он уехал в Кисловодск. Потом жил в другой гостинице. Но сразу по прибытии стал хлопотать о постоянном жилье — он ждал Марину Ивановну и Мура. Но хлопоты его не сразу увенчались успехом, Аля любила рассказывать, как высокое начальство, к которому обратился Сергей Яковлевич, сказало ему:
— Живите там, где ваша дочь.
— Да, но моя дочь сама живет в алькове, — возразил Сергей Яковлевич.
— Альков? — переспросило начальство. — Это что, Московская область?
Но в конце концов Сергею Яковлевичу все же была предоставлена эта самая дача в Болшево. И вот теперь на этой болшевской даче предстояло жить зимой и Марине Ивановне с Муром. И было еще одно обстоятельство, которое вряд ли обрадовало Марину Ивановну по приезде, дача была общей. «Впервые чувство чужой кухни…» — запишет она в дневнике, а она и в своей кухне не очень-то умела управляться.